Гордость и величие Рима были унижены потерей или разорением провинций от океана до Альп, а его внутреннее благосостояние было беззвратно разрушено отделением Африки. Жадные вандалы конфисковали родовые имения сенаторов и прекратили регулярную доставку припасов, употреблявшихся на облегчение нужд бедных плебеев и на поощрение их праздности. Бедственное положение римлян скоро ухудшилось от неожиданного нападения, и та самая провинция, которая так долго возделывалась для их пользы руками трудолюбивых и послушных подданных, восстала против них по воле честолюбивого варвара. Вандалы и аланы, следовавшие за победоносным знаменем Гензериха, приобрели богатую и плодородную территорию, простиравшуюся вдоль морского побережья от Танжера до Триполи более чем на девяносто дней пути, но узкие пределы этой территории стеснялись с одной стороны песчаной степью, а с другой - Средиземным морем. Отыскивание и покорение черных обитателей жаркого пояса не могли возбуждать честолюбие рассудительного Гензериха, но он обратил внимание на море, задумал создать морские силы, и этот смелый замысел был приведен в исполнение с непреклонной и неутомимой настойчивостью. Атласские горы доставляли ему неистощимые запасы корабельного леса; его новые подданные были опытны в мореплавании и кораблестроении; он воодушевил своих отважных вандалов мыслью, что этот способ войны сделает доступными для их оружия все приморские страны; мавров и африканцев прельщала надежда грабежа и, после шестисотлетнего упадка, флоты, которые стали выходить из карфагенской гавани, снова заявили притязание на владычество над Средиземным морем. Успехи вандалов, завоевание Сицилии, разграбление Палермо и частые высадки на берегах [62] Лукании встревожили мать Валентиниана и сестру Феодосия. Они стали заключать союзы и приступили к дорогим и бесполезным вооружениям для отражения общего врага, приберегавшего свое мужество для борьбы с такими опасностями, которых его политика была не в состоянии ни предотвратить, ни избежать. Этот враг неоднократно расстраивал замыслы римского правительства своими лукавыми требованиями отсрочек, своими двусмысленными обещаниями и притворными уступками, а вмешательство его грозного союзника, царя гуннов, заставило двух императоров отложить в сторону помыслы о завоевании Африки и позаботиться о безопасности своих собственных владений. Дворцовые перевороты, оставившие Западную империю без защитника и без законного монарха, рассеяли опасения Гензериха и разожгли его корыстолюбие. Он тотчас снарядил многочисленный флот, взял с собою вандалов и мавров и стал на якоре у устьев Тибра почти через три месяца после смерти Валентиниана и после возведения Максима на императорский престол.

На частную жизнь сенатора Петрония Максима[1] часто ссылались как на редкий пример человеческого благополучия. Он был благородного и знатного происхождения, так как был родом из дома Анициев; он обладал соответствовавшим его знатности наследственным состоянием в землях и в капиталах, а к этим преимуществам присоединялись хорошее образование и благородные манеры, которые служат украшением для неоценимых даров гения и добродетели, а иногда отчасти заменяют их. Роскошь его дворца и стола отличалась и гостеприимством и изяществом. Всякий раз когда Максим появлялся на публике, его окружала толпа признательных и покорных клиентов,[2] среди которых он, быть может, успел приобрести истинных друзей. За свои личные достоинства он был вознагражден благосклонностью и своего государя и сената: он три раза занимал должность преторианского префекта Италии, был два раза почтен отличиями консульства и получил звание патриция. Эти гражданские почести были совместимы с наслаждениями, требующими досуга и спокойствия, все его минуты были аккуратно распределены по указанию водяных часов между удовольствиями и деловыми занятиями, а эта бережливая трата времени может считаться за доказательство того, что Максим вполне [63] сознавал и ценил свое счастье. Нанесенное ему императором Валентинианом оскорбление, по-видимому, вызывало на самое жестокое отмщение. Как философ, он мог бы руководствоваться тем соображением, что если сопротивление его жены было непритворным, то ее целомудрие оставалось ненарушимым, если же она согласилась удовлетворить желания прелюбодея, то это целомудрие уже не могло быть восстановлено. Как патриот, он должен был бы долго колебаться, прежде чем подвергать и самого себя и свое отечество тем неизбежным бедствиям, которые должны были произойти от пресечения царственного рода Феодосия. Непредусмотрительный Максим пренебрег этими полезными соображениями, он постарался удовлетворить и свое желание отомстить за себя, и свое честолюбие; он видел лежавший у его ног окровавленный труп Валентиниана и слышал, как единодушные возгласы сената и народа приветствовали его званием императора. Но день его восшествия на престол был последним днем его благополучия. Дворец (по энергичному выражению Сидония) показался ему тюрьмой, а после того как он провел бессонную ночь, он стал сожалеть о том, что достиг исполнения всех желаний, и стал помышлять только о том, чтобы спуститься с того опасного положения, до которого возвысился. Изнемогая под тяжестью диадемы, он сообщил свои тревожные мысли своему другу и квестору Фульгенцию и, вспоминая с бесплодным сожалением о беззаботных удовольствиях своей прежней жизни, воскликнул: "О счастливый Дамокл,[3] твое царствование и началось и кончилось одним и тем же обедом!" Фульгенций впоследствии повторил этот для всякого понятный намек как поучительное наставление и для монархов, и для подданных.

Царствование Максима продолжалось около трех месяцев. Он уже не мог располагать своим временем, и его беспрестанно тревожили то угрызения совести, то опасения за свою жизнь, а его трон потрясали восстания солдат, народа и варварских союзников. Бракосочетание его сына Палладия со старшей дочерью покойного императора могло бы упрочить за его семейством наследственную передачу императорского достоинства, но насилие, которому он подверг императрицу Евдокию, могло быть вызвано лишь слепым влечением к похоти или к мщению. Его жена, бывшая причиной этих трагических событий, очень кстати для него скончалась, а [64] вдова Валентиниана была вынуждена нарушить приличия, налагаемые трауром, и, быть может, заглушить свою непритворную скорбь, чтобы перейти в объятия самоуверенного узурпатора, которого она подозревала в убийстве своего мужа. Максим скоро оправдал эти подозрения неосторожным признанием в своем преступлении и тем навлек на себя ненависть супруги, которая вышла за него замуж против воли и никогда не забывала своего царского происхождения. С Востока Евдокия не могла ожидать никакой надежной помощи: ее отец и ее тетка Пульхерия умерли, ее мать томилась в Иерусалиме в опале и в изгнании, а скипетр Константинополя находился в руках не знакомого ей человека. Поэтому она обратила свои взоры на Карфаген, втайне стала призывать к себе на помощь царя вандалов и убедила Гензериха воспользоваться этим удобным случаем, чтобы прикрыть свои корыстолюбивые замыслы под благовидными названиями чести, справедливости и сострадания.[4] Каковы бы ни были дарования, выказанные Максимом на подначальном посту, он оказался неспособным управлять империей, и хотя он мог бы легко узнать о морских приготовлениях, делавшихся на африканском берегу, он ожидал в беспечном бездействии приближения врага, не делая никаких распоряжений ни для обороны, ни для ведения переговоров, ни для благовременного отступления. Когда вандалы высадились близ устья Тибра, императора внезапно пробудили из его усыпления вопли дрожавшей от страха и поставленной в безвыходное положение народной толпы. Пораженный удивлением, Максим не нашел другого средства спасения, кроме торопливого бегства и посоветовал сенаторам последовать примеру их государя. Но лишь только Максим показался на улицах, на него посыпался град каменьев; один римский или бургундский солдат заявил притязание на то, что ему принадлежит честь нанесения первой раны; искалеченный труп императора был с позором брошен в Тибр; жители Рима радовались тому, что подвергли заслуженному наказанию виновника общественных бедствий, а служители Евдокии выказали свое усердие в отмщении за свою госпожу.[5]

На третий день после этой суматохи Гензерих смело выступил из порта Остии и подошел к воротам беззащитного города. Вместо римского юношества, готового вступить в борьбу с неприятелем, из городских ворот вышла безоружная [65] и внушительная процессия, в которой участвовал епископ вместе с подчиненным ему духовенством.[6] Бесстрашие Льва, его авторитет и красноречие еще раз смягчили свирепость варварского завоевателя; царь вандалов обещал, что будет щадить безоружную толпу, что запретит поджигать дома и не позволит подвергать пленников пытке, и хотя эти приказания не были даны вполне серьезно и не исполнялись в точности, все-таки заступничество Льва покрыло его славой и было в некоторой мере полезно для его отечества; тем не менее Рим и его жители сделались жертвами бесчинства вандалов и мавров, которые, удовлетворяя свои страсти, метали за старые унижения, вынесенные Карфагеном. Грабеж продолжался четырнадцать дней и ночей, и все, что было ценного в руках общественных учреждений и частных людей, все сокровища как духовенства, так и мирян были тщательно перенесены на Гензериховы корабли. В числе добычи находились драгоценные украшения двух храмов или, вернее, двух религий, представлявшие достопамятный пример того, каким превратностям подвергается судьба всего и человеческого и божественного. Со времени уничтожения язычества Капитолий утратил свою святость и оставался в пренебрежении, но к статуям богов и героев все еще относились с уважением, и великолепная из позолоченной бронзы крыша уцелела для того, чтобы перейти в хищнические руки Гензериха.[7] Священные орудия еврейского богослужения[8] - золотой стол и золотые с семью рожками подсвечники, которые были сделаны по данному самим Богом указанию и были поставлены в храмовом святилище, были с хвастовством выставлены напоказ во время торжественного въезда Тита в Рим. Они были впоследствии перенесены в храм Мира, а по прошествии четырехсот лет эта вывезенная из Иерусалима добыча была отправлена из Рима в Карфаген по распоряжению варвара, который вел свое происхождение с берегов Балтийского моря. Эти древние памятники могли возбуждать как любостяжание, так и любознательность. Но христианские церкви, обогащенные и украшенные преобладавшим в ту пору суеверием, представляли более обильную добычу для святотатства, а благочестивая щедрость папы Льва, расплавившего подаренные Константином шесть серебряных сосудов, в каждом из которых было сто фунтов весу, служит доказательством того, как велики были потери, которые он [66] старался загладить. В течение сорока пяти лет, истекших со времени нашествия готов, в Риме в некоторой мере ожила прежняя пышность и роскошь, и нелегко было обмануть или удовлетворить жадность завоевателя, у которого было достаточно досуга, чтобы обирать столицу, и достаточно кораблей, чтобы увезти награбленную добычу. Украшения императорского дворца, великолепная императорская мебель и гардероб, буфеты, наполненные посудой из цельного золота и серебра, - все это сваливалось в кучу с неразборчивой жадностью; стоимость награбленного золота и серебра доходила до нескольких тысяч талантов, тем не менее варвары с усердием переносили на свои корабли даже медь и бронзу. Сама Евдокия, вышедшая навстречу своему другу и освободителю, скоро стала оплакивать неблагоразумие своего поведения. У ней грубо отобрали ее драгоценные каменья, и несчастная императрица вместе с двумя дочерьми, единственными остававшимися в живых потомками великого Феодосия, была вынуждена следовать в качестве пленницы за надменным вандалом, который немедленно пустился в обратный путь и после благополучного плавания возвратился в карфагенский порт.[9] Несколько тысяч римлян обоего пола, от которых можно было ожидать какой-нибудь пользы или удовольствия, были против воли увезены на кораблях Гензериха, а их бедственное положение еще ухудшалось от бесчеловечия варваров, которые при распределении пленников разлучали жен с мужьями и детей с родителями. Благотворительность карфагенского епископа Деограция[10] была их единственным утешением и подпорой. Он великодушно распродал золотую и серебряную церковную посуду для того, чтобы иных выкупить из плена, иным облегчить их рабское положение и оказать помощь в нуждах и болезнях многочисленных пленников, здоровье которых сильно пострадало от лишений, вынесенных во время переезда из Италии в Африку. По его приказанию две просторные церкви были обращены в госпитали, больные были размещены на удобных постелях и в избытке снабжены пищей и медикаментами, а престарелый епископ посещал их и днем и ночью с таким усердием, которое было выше его физических сил, и с таким деликатным вниманием, которое еще увеличивало цену его услуг. Пусть сравнят эту сцену с тем, что происходило на поле битвы при Каннах, и пусть делают выбор между Ганнибалом и преемником св. Киприана.[11]

Смерть Аэция и Валентиниана ослабила узы, державшие галльских варваров в покое и повиновении. Морское побережье стали опустошать саксы, алеманы и франки подвинулись от Рейна к Сене, а честолюбивые готы, по-видимому, помышляли о более обширных и более прочных завоеваниях. Император Максим сделал такой благоразумный выбор главнокомандующего, который слагал с него самого бремя забот об этих [42] отдаленных провинциях: оставив без внимания настоятельные увещания своих друзей, он внял голосу молвы и вверил иностранцу главное начальство над военными силами в Галлии. Этот иностранец, по имени Авит,[12] так щедро вознагражденный за свои личные достоинства, происходил от богатой и почтенной семьи из овернского диоцеза. Смуты того времени заставили его брать на себя с одинаковым усердием и гражданские и военные должности, и неутомимый юноша совмещал занятия литературой и юриспруденцией с упражнениями воина и охотника. Тридцать лет своей жизни он с честью провел на государственной службе; он выказывал свои дарования то в войне, то в ведении мирных переговоров, и после того как этот солдат Аэция исполнил, в качестве посла, несколько важных дипломатических поручений, он был возведен в звание преторианского префекта Галлии. Потому ли, что заслуги Авита возбуждали зависть, или потому, что он по скромности характера пожелал насладиться покоем, он удалился в свое имение, находившееся в окрестностях Клермона. Широкий поток, выходивший из гор и круто падавший вниз шумными и пенившимися каскадами, изливал свои воды в озеро, имевшее около двух миль в длину, а вилла была живописно расположена на краю озера. Бани, портики, летние и зимние апартаменты были приспособлены к требованиям удобства и пользы, а окружающая местность представляла разнообразное зрелище лесов, пастбищ и лугов.[13] В то время как Авит жил в этом уединении, проводя свое время в чтении, в деревенских развлечениях, в земледельческих занятиях и в обществе друзей,[14] он получил императорскую грамоту, назначавшую его главным начальником кавалерии и пехоты в Галлии. Лишь только он вступил в командование армией, варвары прекратили свои опустошения, и каковы бы ни были средства, к которым он прибегал, каковы бы ни были уступки, которые он был вынужден сделать, население стало наслаждаться внутренним спокойствием. Но судьба Галлии была в руках визиготов, и римский военачальник, заботившийся не столько о своем личном достоинстве, сколько об общей пользе, не счел унизительным для себя посетить Тулузу в качестве посла. Царь готов Теодорих принял его с любезным гостеприимством, но в то время как Авит закладывал фундамент для прочного союза с этой могущественной нацией, он был поражен известием, что император Максим убит и что Рим разграблен вандалами. Вакантный престол, на который он мог бы вступить без преступления и без опасности, расшевелил его честолюбие,[15] а визиготы охотно согласились поддерживать [43] его притязания своим могущественным влиянием. Им нравилась личность Авита, они уважали его добродетели и не были равнодушны как к пользе, так и к чести, которую им доставило бы назначение западного императора. Приближалось то время, когда в Арле открывалось собрание представителей от семи провинций; на их совещания, быть может, повлияло присутствие Теодориха и его воинственных братьев, но их выбор естественным образом должен был упасть на самого знатного из их соотечественников. После приличного сопротивления Авит принял императорскую диадему от представителей Галлии, и его избрание было одобрено и варварами, и провинциальными жителями. Восточный император Маркиан дал согласие, о котором его просили, но сенат, Рим и Италия хотя и были унижены в своей гордости недавними бедствиями, однако не без тайного ропота преклонились перед самонадеянностью галльского узурпатора.

Теодорих, которому Авит был обязан императорской порфирой, достиг престола убийством своего старшего брата Торисмунда и оправдывал это ужасное преступление тем, что его предместник намеревался разорвать союз с империей.[16] Такое преступление, быть может, не следует считать несовместимым с добродетелями варвара; впрочем, характер Теодориха был от природы мягким и человеколюбивым, и потомство могло без отвращения смотреть на оригинальный портрет готского царя, которого Сидений близко изучил в его мирных занятиях и в общежитии. В послании, написанном во время пребывания при тулузском дворе, оратор удовлетворил любознательность одного из своих друзей следующим рассказом:[17] «Своей величественной осанкой Теодорих внушает уважение даже тем, кто не знаком с его личными достоинствами, и хотя он родился на ступенях трона, он и в положении частного человека возвышался бы благодаря этим достоинствам над общим уровнем. Он среднего роста, скорее полон, чем толст, а при пропорциональном сложении членов его тела развязность мускулов соединяется с силою.[18] Если вы станете рассматривать его наружность, вы найдете высокий лоб, широкие, щетинистые брови, орлиный нос, тонкие губы, два ряда ровных белых зубов и хороший цвет лица, который переходит в румянец чаще от скромности, чем от гневного раздражения. Я вкратце опишу его обычное времяпрепровождение, насколько оно доступно для глаз публики. Перед рассветом он отправляется, в сопровождении небольшой свиты, в свою дворцовую капеллу, где церковная служба совершается арианским духовенством, но в глазах тех, кому ближе знакомы его тайные помыслы, это благочестивое усердие есть результат привычки и расчета. Остальные утренние часы он посвящает на дела управления. Его тронное кресло окружают несколько лиц военного звания, отличающихся приличной наружностью и пристойными манерами; шумная толпа его варварских телохранителей остается в зале, где даются аудиенции, но ей не дозволяют [44] проникать за покрывало или за занавес, которые скрывают залу совещаний от глаз приходящих. Послы от различных наций вводятся к нему один вслед за другим: Теодорих выслушивает их с вниманием, отвечает им в сдержанных и кратких выражениях и, смотря по роду дел, или объявляет им свое окончательное решение, или откладывает его до другого времени. Около восьми часов (т. е. второго часа его времяпрепровождения) он встает со своего трона и отправляется осматривать или свои сокровища, или свои конюшни. Когда он отправляется на охоту или только упражняется в верховой езде, один из состоящих при нем избранных юношей держит его лук, но когда он увидит издали дичь, он собственноручно натягивает этот лук и редко не попадает в цель; как царь, он пренебрегает ношением оружия для такой бесславной борьбы, но как солдат, он покраснел бы от стыда, если бы принял от других такую военную услугу, которую может оказать себе сам. Его ежедневный обед не отличается от обеда частных людей, но каждую субботу почетные гости приглашаются к царскому столу, который в этих случаях отличается изяществом, которое заимствовано от греков, изобилием, которое в обычае у галлов, порядком и исправностью, которым научились у итальянцев.[19] Золотая и серебряная посуда отличается не столько своим весом, сколько блеском и замечательной отделкой; изящество вкуса удовлетворяется без помощи заимствуемой от иностранцев и дорогостоящей роскоши; размеры и число винных кубков соразмеряются со строгими требованиями воздержания, а господствующее почтительное молчание прерывается только серьезными и поучительными разговорами. После обеда Теодорих иногда впадает в непродолжительное усыпление; лишь только он проснется, он приказывает принести столы и игральные кости, позволяет своим друзьям забыть о присутствии монарха и очень доволен, когда они не стесняясь выражают душевное волнение, возбуждаемое случайностями игры. В этой забаве, которая ему нравится потому, что напоминает собою войну, он попеременно обнаруживает то свой пыл, то свое терпение, то свой веселый нрав. Когда он проигрывает, он смеется, но он скромен и молчалив, когда выигрывает. Однако, несмотря на это кажущееся равнодушие, его царедворцы выжидают той минуты, когда ему благоприятствует фортуна, чтобы просить у него милостей, и я сам, когда мне приходилось о чем-нибудь просить царя, извлекал некоторую пользу из моих проигрышей.[20] Когда наступает девятый час (три часа пополудни), деловые занятия возобновляются и продолжаются без перерыва до солнечного заката; затем подается сигнал для царского ужина, разгоняющий докучливую толпу просителей и ходатаев. За ужином допускается более свободы и развязности; иногда появляются буффоны и пантомимы для того, чтобы развлекать, а не оскорблять своими забавными остротами; но женское пение и сладкая сладострастная музыка строго запрещаются, так как для слуха Теодориха приятны только те воинственные звуки, которые возбуждают в душе жажду ратных подвигов. Теодорих встает из-за стола и немедленно вслед за тем расставляются ночные караулы у входов в казнохранилище, во дворец и во внутренние апартаменты». [45]

Поощряя Авита облечься в порфиру, царь визиготов предлагал ему в качестве преданного слуги республики[21] и свое личное содействие, и содействие своей армии. Военные подвиги Теодориха скоро доказали всему миру, что он не утратил воинских доблестей своих предков. После того как готы утвердились в Аквитании, а вандалы отправились в Африку, поселившиеся в Галлиции свевы задумали завоевать Испанию, и можно было опасаться, что они уничтожат слабые остатки римского владычества. Пострадавшие от неприятельского нашествия жители провинций картахенской и таррагонской обратились к правительству с просьбой защитить их от угрожавших им бедствий. Граф Фронто был командирован от имени императора Авита с выгодными предложениями мира и союза, а Теодорих, вмешавшийся в дело в качестве посредника, объявил, что, если его деверь, король свевов, не отступит немедленно, он, Теодорих, будет вынужден вступиться с оружием в руках за справедливость и за Рим. «Скажите ему, - возразил высокомерный Рекиарий, - что я презираю и его дружбу и его военные силы, но что я скоро попытаюсь узнать, осмелится ли он ожидать моего прибытия под стенами Тулузы». Этот дерзкий вызов побудил Теодориха предупредить смелые замыслы врага; он перешел через Пиренеи во главе визиготов, под его знамена стали франки и бургунды, и хотя он выдавал себя за покорного слугу Авита, он втайне выговорил в пользу себя и своих преемников безусловное обладание всеми землями, которые он завоюет в Испании. Две армии или, вернее, две нации сошлись на берегах реки Урбика почти в двенадцати милях от Асторги, и решительная победа готов, по-видимому, уничтожила и могущество и само имя свевов. С поля битвы Теодорих направился в главный город провинции Брагу, еще сохранявший роскошные следы своей прежней торговли и своего величия.[22] Его вступление в завоеванный город не было запятнано кровью, и готы не оскорбляли целомудрия своих пленниц, в особенности тех из них, которые принадлежали к числу девственниц, посвятивших себя служению Богу, но бóльшая часть духовенства и народа была обращена в рабство, и даже церкви и алтари не избежали общего разграбления. Несчастный король свевов, спасаясь от врага, достиг одного приморского порта, но неблагоприятные ветры помешали его бегству; он попал в руки своего неумолимого соперника, и поскольку он и не просил и не ожидал пощады, то он с мужественной твердостью претерпел смертную казнь, которой, вероятно, сам подверг бы Теодориха, если бы победа была на его стороне. После того как Теодорих принес эту кровавую жертву своей политике или своей ненависти, он проник со своей победоносной армией [46] до главного города Лузитании Мериды, не встретив никакого другого сопротивления кроме того, которое оказала ему чудотворная сила св. Евлалии; но он был вынужден приостановить свое победоносное наступление и покинуть Испанию, не успев упрочить свою власть над завоеванными странами. Во время своего отступления к Пиренеям он выместил свою досаду на той стране, через которую проходил, и при разграблении Палланции и Асторги выказал себя и жестокосердым врагом, и ненадежным союзником. В то время как царь визиготов сражался и побеждал от имени Авита, царствование последнего уже кончилось, и как честь, так и материальные интересы Теодориха были глубоко затронуты несчастьем друга, которого он возвел на престол Западной империи.[23]

Настоятельные просьбы сената и народа побудили императора Авита поселиться на постоянное жительство в Риме и принять на следующий год звание консула. В первый день января его зять Сидоний Аполлинарий восхвалил его в панегирике из шестисот стихов, но хотя он и был награжден за это сочинение медной статуей,[24] оно, как кажется, не отличается ни даровитостью, ни правдивостью. Поэт, - если только нам будет дозволено унизить в этом случае это священное название, - преувеличивал личные достоинства своего государя и тестя, а его предсказание продолжительного и славного царствования было скоро опровергнуто ходом событий. В такое время, когда на долю императоров выпадала лишь главная роль в борьбе с общественными бедствиями и опасностями, Авит предавался наслаждениям итальянской изнеженности; годы не заглушили в нем любовных влечений, и его обвиняли в том, что он оскорблял неосторожными и унизительными насмешками тех мужей, чьи жены не устояли против его ухаживаний или против его насилий.[25] Но римляне вовсе не были расположены ни извинять его пороки, ни ценить его добродетели. Входившие в состав империи разнохарактерные народы с каждым днем все более и более чуждались друг друга, и галльский чужеземец сделался предметом общей ненависти и презрения. Сенат заявил о своем законном праве избирать императоров, а его авторитет, опиравшийся первоначально на старинные государственные учреждения, извлек для себя новые силы из бессилия приходившей в упадок монархической власти. Впрочем, даже эта власть могла бы не поддаваться воле безоружных сенаторов, если бы их недовольство не было поддержано или, быть может, возбуждено графом Рицимером, одним из главных начальников трех варварских войск, на которых была возложена оборона Италии. Дочь царя визиготов Валлии была матерью Рицимера, но с отцовской стороны он происходил от свевов;[26] он был затронут в своей гордости или в своем патриотизме несчастьями [47] своих соотечественников и неохотно повиновался такому императору, избрание которого состоялось без его ведома. Его преданность интересам государства и его важные заслуги в борьбе с общественным врагом еще усилили его громадное влияние[27] а после того как он уничтожил близ берегов Корсики флот вандалов, состоявший из шестидесяти галер, он с триумфом возвратился в Рим и был прозван Освободителем Италии. Он воспользовался этой минутой, чтобы объявить Авиту, что его царствованию настал конец, и бессильный император, находившийся вдалеке от своих готских союзников, был вынужден отречься от престола после непродолжительного и безуспешного сопротивления. Из милосердия или из презрения Рицимер[28] дозволил ему перейти с престола на более привлекательную должность епископа Плаценции, но этим не удовлетворилась ненависть сенаторов и они осудили его на смертную казнь. Авит бежал по направлению к Альпам не с целью убедить готов вступиться за него, а в скромной надежде, что ему удастся найти и для себя и для своих сокровищ безопасное убежище в святилище одного из чтимых в Оверни святых - Юлиана.[29] Он погиб в пути от болезни или от руки палача; впрочем, его смертные останки были перевезены с надлежащими почестями в Бриас, или в Бриуд, - в ту провинцию, которая была его родиной, - и были погребены у ног его святого патрона.[30] После Авита осталась только одна дочь, находившаяся замужем за Сидонием Аполлинарием, который наследовал от своего тестя его родовое имение и скорбел о том, что рушились все его ожидания и общественной и личной пользы. С досады он присоединился к галльским мятежникам или, по меньшей мере, стал их поддерживать; это вовлекло его в такие проступки, за которые ему пришлось уплачивать новую дань лести следующему императору.[31]

В преемнике Авита мы с удовольствием видим одну из таких благородных и геройских личностей, какие иногда появляются в эпохи упадка для того, чтобы поддержать достоинство человеческого рода. Император Майориан был и для современников и для потомства предметом заслуженных похвал, а эти похвалы энергично выражены в следующих словах здравомыслящего и беспристрастного историка: «Он был добр для своих подданных и страшен для своих врагов, и в каждой из своих добродетелей [48] превосходил всех тех, кто прежде него царствовал над римлянами».[32] Это свидетельство, по меньшей мере, может служить оправданием для панегирика Сидония, и мы можем с уверенностью полагать, что хотя раболепный оратор стал бы восхвалять с таким же усердием и самого недостойного монарха, но в этом случае необыкновенные достоинства предмета его похвал заставляли его не выходить из пределов правдивости.[33] Дед Майориана с материнской стороны командовал, в царствование великого Феодосия, войсками на иллирийской границе. Он выдал свою дочь за Майорианова отца, - пользовавшегося общим уважением чиновника, который заведовал в Галлии государственными доходами со знанием дела и бескорыстием и благородно предпочитал дружбу Аэция заманчивым предложениям вероломного императорского двора. Его сын, будущий император, посвятив себя военному ремеслу, обнаруживал с ранней молодости неустрашимое мужество, не свойственное его летам благоразумие и безграничную щедрость, несоразмерную с его небольшим состоянием. Он сражался под начальством Аэция, содействовал его успехам, разделял с ним, а иногда и омрачал его славу и в конце концов возбудил зависть в патриции или, вернее, в его жене, которая и принудила его оставить службу.[34] После смерти Аэция Майориан был снова приглашен на службу и повышен чином, а его дружеская связь с графом Рицимером была той ступенькой, с которой он прямо достиг престола Западной империи. Во время междуцарствия, наступившего вслед за отречением Авита, честолюбивый варвар управлял Италией с титулом патриция, так как его происхождение преграждало ему путь к императорскому званию; он уступил своему другу видный пост главного начальника кавалерии и пехоты, а через несколько месяцев одобрил единодушное желание римлян, расположение которых Майориан приобрел недавней победой над алеманами.[35] Майориан был облечен в порфиру в Равенне, а послание, с которым он обратился к сенату, лучше всего знакомит нас и с его положением, и с его образом мыслей. «Ваш выбор, отцы сенаторы, и воля самой храброй из всех армий сделали из меня вашего императора.[36] Молю Бога, чтобы он направил и увенчал успехом все мои начинания согласно с вашей [49] пользой и с общим благом! Что касается меня, то я не стремился к престолу, а вступил на него по обязанности, так как я нарушил бы долг гражданина, если бы с постыдною неблагодарностью и себялюбием отказался от бремени тех забот, которые возложила на меня республика. Поэтому помогайте монарху, которого вы избрали, принимайте участие в исполнении обязанностей, которые вы возложили на него, и будем надеяться, что наши совокупные усилия приведут к благосостоянию империю, которую я принял из ваших рук. Будьте уверены, что справедливость снова вступит в свои прежние права и что за добродетель не только не будут преследовать, но будут награждать. Пусть доносы[37] будут страшны только для тех, кто их сочиняет; я не одобрял их как подданный, а как государь буду строго за них наказывать. Наша собственная бдительность и бдительность нашего отца, патриция Рицимера, будут руководить всеми делами военного управления и печься о безопасности римского мира, который мы спасли от его внешних и внутренних врагов.[38] Вам теперь известны принципы моего управления, и вы можете положиться на преданность и искренние уверения такого монарха, который некогда жил с вами одной жизнью, делил с вами опасности, до сих пор гордится названием сенатора и постарается, чтобы вы никогда не раскаивались в решении, постановленном в его пользу». Император, снова заговоривший среди развалин римского мира о законности и свободе в таких выражениях, от которых не отказался бы и Траян, должен был извлекать такие благородные чувства из своего собственного сердца, так как ему не могли внушить их ни обычаи его времени, ни примеры его предместников.[39]

До нас дошли лишь очень поверхностные сведения о том, как вел себя Майориан в частной и в общественной жизни, но изданные им законы, отличаясь оригинальностью и мыслей и выражений, верно изображают характер государя, который любил свой народ, скорбел о его бедственном положении, изучал причины упадка империи и был способен употреблять для излечения общественных недугов самые разумные и самые действенные средства (насколько это излечение было возможно).[40] Его постановления по части финансов явно клонились к тому, чтобы устранить [50] или, по меньшей мере, ослабить то, что лежало самым тяжелым бременем на народе. I. С первых минут своего царствования он позаботился (я употребляю его собственные выражения) об облегчении положения провинциальных жителей, имения которых пришли в упадок под совокупным давлением индикций и супериндикций.[41] В этих видах он даровал всеобщую амнистию, - окончательное и безусловное освобождение от всех недоимок и долгов, с требованием которых могли бы обратиться к народу сборщики податей. Это благоразумное отречение от устарелых, притеснительных и бесплодных взысканий улучшило и очистило источники государственных доходов, а подданные, выйдя из прежнего отчаянного положения, стали с бодростью и с признательностью трудиться и для своей пользы, и для пользы своего отечества. II. В распределении и собирании налогов Майориан восстановил обычную юрисдикцию провинциальных должностных лиц и отменил назначение экстраординарных комиссий, действовавших или от имени самого императора, или от имени преторианских префектов. Любимцы, которым раздавались такие чрезвычайные полномочия, были наглы в своем обхождении и самовольны в своих требованиях; они обнаруживали презрение к подначальным трибуналам и были недовольны, если их личные доходы и барыши не превышали той суммы, которую они соблаговолили внести в государственное казначейство. Вот один пример их вымогательств, который показался бы невероятным, если бы его достоверность не была засвидетельствована самим законодателем. Они требовали уплаты всей суммы податей золотом, но не брали ходячей в империи монеты, а принимали только те монеты, на которых были вычеканены имена Фаустины или Антонинов. Те подданные, которые были не в состоянии добыть эти редкие монеты, были принуждены вступать в сделки с корыстолюбивыми сборщиками податей; если же им это удавалось, то размер уплачиваемых ими налогов удваивался соразмерно с весом и ценностью старых денег.[42] III. «Муниципальные корпорации, - говорит император, - или маленькие сенаты (как их называли в древности), достойны того, чтобы их называли душой городов и мускулами республики, а между тей они в настоящее время низведены несправедливостями должностных лиц и продажностью сборщиков податей до такого положения, что многие из членов искали для себя убежища в отдаленных провинциях, отказавшись и от своего звания, и от своей родины». Он настоятельно убеждает их и даже приказывает им возвратиться в их города, но вместе с тем он устраняет те причины неудовольствия, которые заставили их уклониться от исполнения их муниципальных обязанностей. Майориан возлагает на них прежнюю обязанность собирать подати под руководством провинциальных должностных лиц, но вместо того чтобы возложить на них ответственность за взнос всей суммы налогов, которыми обложен их округ, требует от них только правильного отчета о собранных ими деньгах и списка лиц, оставшихся в долгу перед государственной казной. IV. Но Майориану было хорошо известно, что эти корпорации были слишком расположены мстить за вынесенные ими несправедливости и угнетения, и потому он восстановил полезную должность городских [51] защитников. Он приглашает городских жителей выбирать на общих и ничем не стесняемых сходах благоразумных и бескорыстных людей, которые стали бы смело отстаивать их привилегии, заявлять о причинах их неудовольствия, охранять бедных от тирании богатых и извещать императора о злоупотреблениях, совершенных под прикрытием его имени и авторитета.

При виде развалин древнего Рима нетрудно впасть в заблуждение и приписать вине готов и вандалов то зло, которого они не имели ни времени, ни силы, ни, быть может, даже намерения совершить. Буря войны может повалить на землю несколько высоких башен, но разрушение, проникшее до самого фундамента стольких громадных зданий, совершалось медленно и без шума в течение десяти столетий, а те личные интересы, которые впоследствии действовали в том же направлении без всякого стыда и без всякого контроля, были на время сдержаны строгими мерами императора Майориана благодаря его разборчивому вкусу и его энергии. С упадком города мало-помалу утрачивали свою цену и публичные здания. Цирк и театры еще существовали, но они редко удовлетворяли влечение народа к публичным зрелищам; храмы, уцелевшие от религиозного усердия христиан, уже не служили местом жительства ни для богов, ни для людей; поредевшие толпы римлян терялись на громадном пространстве, которое занимали бани и портики, а обширные библиотеки и залы судебных заседаний сделались бесполезными ддя беспечного поколения, редко нарушавшего свой покой учеными или деловыми занятиями. Памятники консульского и императорского величия уже не внушали благоговейного уважения как бессмертные свидетели прошлой славы, они ценились только в качестве неистощимого запаса строительных материалов, более дешевых и более удобных, чем те, которые добывались из отдаленных каменоломен. Римские чиновники снисходительно удовлетворяли беспрестанно поступавшие к ним прошения о дозволении брать из разваливавшихся зданий камни и кирпичи, самые красивые произведения архитектуры обезображивались под предлогом ничтожных или мнимых починок, и выродившиеся римляне, стараясь извлекать личную выгоду из воздвигнутых предками зданий, разрушали эти здания своими нечестивыми руками. Майориан, часто со скорбью взиравший на такое опустошение столицы, прибег к строгим мерам против беспрестанно возраставшего зла.[43] Он предоставил исключительному усмотрению государя и сената те экстренные случаи, когда можно было допустить разрушение какого-нибудь древнего здания, наложил денежный штраф в пятьдесят фунтов золота (в две тысячи фунт. ст.) на каждое должностное лицо, которое осмелилось бы выдать такое противозаконное и постыдное разрешение, и грозил, что будет наказывать низших чиновников за преступную снисходительность ударами плети и отсечением обеих рук. Что касается последнего постановления, то можно было бы подумать, что законодатель в этом случае упустил из виду соразмерность между преступлением и наказанием, но его рвение истекало из благородного принципа, и Майориан заботился о сбережении [52] памятников тех веков, в которые он желал бы и был достоин жить. Император понимал, что увеличение числа его подданных согласно с его собственными интересами и что на нем лежит обязанность охранять чистоту брачного ложа, но средства, к которым он прибег для достижения этих благотворных целей, были сомнительного достоинства и даже едва ли достойны похвалы. Благочестивым девушкам, желавшим посвятить свою девственность Христу, не было дозволено поступать в монашеское звание, пока они не достигнут сорока лет. Еще не достигшие этого возраста вдовы должны были вступать в новый брак в течение пяти лет со смерти первого мужа, иначе у них отбирали половину состояния или в пользу их ближайших родственников, или в пользу государства. Неравные браки запрещались или признавались недействительными. Конфискация и ссылка были признаны столь недостаточными наказаниями за прелюбодеяния, что если виновный возвращался в Италию, то его можно было безнаказанно убить вследствие положительного на то разрешения со стороны Майориана.[44]

В то время как император Майориан усердно заботился о том, чтобы возвратить римлянам и прежнее благосостояние, и прежние добродетели, ему пришлось вступить в борьбу с Гензерихом, который был самым грозным из их врагов и по своему характеру и по своему положению. Вандалы и мавры высадились у устьев реки Лири, или Гарильяно, но императорские войска напали врасплох на бесчинные толпы варваров, которых обременяла добыча, собранная в Кампании; варвары были прогнаны на свои корабли с большими потерями, и в числе убитых оказался начальствовавший экспедицией деверь готского царя.[45] Такую бдительную заботливость можно было считать за предзнаменование того, каков будет отличительный характер нового царствования; но и самой строгой бдительности и самых многочисленных военных сил было бы недостаточно для охранения длинного итальянского побережья от опустошений, причиняемых морскими войнами. Общественное мнение налагало на гений Майориана более высокую и более трудную задачу. От него одного Рим ожидал восстановления своего владычества над Африкой, и задуманный им план напасть на вандалов в их новых поселениях был результатом смелой и благоразумной политики. Если бы неустрашимый император мог влить свое собственное мужество в душу итальянской молодежи, если бы он мог воскресить те благородные воинские упражнения на Марсовом поле, в которых он всегда одерживал верх над своими сверстниками, тогда он мог бы выступить против Гензериха во главе римской армии. Такое преобразование национальных нравов могло быть предпринято подраставшим поколением, но несчастье государей, старающихся поддержать разваливающуюся монархию, и заключается именно в том, что они вынуждены поддерживать и даже умножать самые вредные злоупотребления ради какой-нибудь немедленной пользы или во избежание какой-нибудь неминуемой опасности. Подобно самым слабым из своих предместников, Майориан был вынужден прибегать к постыдной замене своих невоинствениых подданных наемными варварами, а свои высокие дарования он мог выказать только в силе и ловкости, с которыми владел этим опасным орудием, столь способным наносить раны той самой руке, которая употребляет его в дело. Кроме [53] союзников, уже состоявших у него на службе, слух о его щедрости и храбрости привлек под его знамена воинов с берегов Дуная, Борисфена и, быть может, Танаиса. Многие тысячи самых отважных подданных Аттилы - гепидов, остготов, ругиев, бургундов, свевов и аланов - собрались на равнинах Лигурии, а от опасности, которой могли угрожать их громадные силы, служила охраной их взаимная вражда.[46] Они перешли через Альпы среди суровой зимы. Император шел в полном вооружении впереди, измеряя своей длинной тростью глубину льда или снега и весело ободряя жаловавшихся на невыносимый холод скифов обещанием, что они останутся довольны африканской жарой. Лионские граждане осмелились запереть перед ним городские ворота; они скоро были вынуждены молить Майориана о пощаде и узнали на собственном опыте, как велико его милосердие. Он одержал победу над Теодорихом и затем принял в число своих друзей и союзников царя, которого считал достойным того, чтобы лично вступать с ним в борьбу. Благотворное, хотя и непрочное, присоединение большей части Галлии и Испании к римским владениям было столько же плодом убеждений, сколько результатом военных действий,[47] а независимые багавды, не испытавшие на себе тирании предшествовавших царствований или с успехом с ней боровшиеся, изъявили готовность положиться на добродетели Майориана. Его лагерь был наполнен варварскими союзниками, его трон поддерживала ревностная преданность народа, но император хорошо понимал, что не было возможности предпринять завоевание Африки не имея флота. В первую Пуническую войну республика выказала такую невероятную предприимчивость, что через шестьдесят дней после того, как раздался в лесу первый удар топора, уже гордо стоял на якоре готовым к выступлению в море флот из ста шестидесяти галер.[48] При менее благоприятных обстоятельствах Майориан не уступил древним римлянам ни в мужестве, ни в настойчивости. Леса Апеннин были срублены, арсеналы и фабричные заведения Равенны и Мисена были приведены в исправность, Италия и Галлия старались превзойти одна другую в щедрых пожертвованиях на общую пользу, и императорский флот, состоявший из трехсот больших галер и соответствующего числа транспортных и мелких судов, собрался в безопасной и обширной картахенской гавани в Испании.[49] Неустрашимость Майориана внушала его войскам уверенность в победе, а (если можно полагаться на свидетельство историка Прокопия) его храбрость иногда увлекала его за пределы благоразумия. Горя нетерпением увидеть собственными глазами, в каком положении [54] находятся вандалы, он, постаравшись скрыть цвет своих волос, посетил Карфаген в качестве своего собственного посла, и Гензерих был очень раздосадован, когда узнал, что принимал у себя и отпустил домой императора римлян. Такой анекдот можно считать за неправдоподобный вымысел, но вымыслы этого рода создаются воображением только в том случае, если речь идет о герое.[50]

Гензериху и без личного свидания были хорошо известны и дарования и замыслы его противника. Он по своему обыкновению прибег к разным хитростям и проволочкам, но все его старания были безуспешны. Его мирные предложения становились все более и более смиренными и, быть может, все более и более искренними, но непреклонный Майориан придерживался старинного правила, что нельзя считать безопасность Рима обеспеченной, пока Карфаген находится с ним во вражде. Король вандалов не полагался на храбрость своих природных подданных, изнежившихся под влиянием роскоши юга;[51] он не доверял преданности побежденного народа, который ненавидел в нем арианского тирана, а отчаянные меры, с помощью которых он обратил Мавританию в пустыню,[52] не могли служить препятствием для римского императора, который мог выбирать для высадки своих войск любое место на африканском побережье. Но Гензериха спасло от неминуемой гибели предательство некоторых влиятельных Майориановых подданных, завидовавших удачам своего государя или почему-либо опасавшихся последствий этих удач. Руководствуясь их тайными указаниями, Гензерих напал врасплох на беспечно стоявший в Картахенской бухте флот, частью потопил, частью захватил, частью сжег много кораблей и в один день уничтожил приготовления, на которые было потрачено три года.[53] После этого происшествия оба соперника доказали, что они стояли выше всяких случайностей фортуны. Вандал, вместо того чтобы возгордиться от этой случайной победы, немедленно возобновил свои мирные предложения. Западный император, который был одинаково способен и замышлять великие предприятия, и выносить тяжелые разочарования, согласился на заключение мирного договора или, вернее, на перемирие в полной уверенности, что прежде нежели он успеет создать новый флот, найдется немало основательных поводов для возобновления войны. Возвратившись в Италию, Майориан снова принялся за работу, которой требовала общая польза, а поскольку его совесть была спокойна, то он мог долго ничего не знать о заговоре, который грозил опасностью и его трону, и его жизни. Случившееся в Картахене несчастье омрачило славу, ослеплявшую глаза народа своим блеском; почти все [55] гражданские и военные должностные лица были крайне недовольны реформатором, так как все они извлекали личные выгоды из тех злоупотреблений, которые он старался искоренить, а патриций Рицимер старался восстановить варваров против монарха, которого он и уважал и ненавидел. Добродетели Майориана не могли предохранить его от буйного мятежа, вспыхнувшего в лагере близ Тортоны, у подножия Альп. Он был вынужден отречься от престола; через пять дней после отречения он, как рассказывали, умер от кровавого поноса,[54] а воздвигнутая над его смертными останками скромная гробница была освящена уважением и признательностью следующих поколений.[55] В домашней жизни характер Майориана внушал любовь и уважение. Злобные клеветы и насмешки возбуждали в нем негодование; если же они были направлены против него самого, он относился к ним с презрением, но он не стеснял свободного выражения мнений, и в те часы, которые он проводил в интимной беседе с друзьями, он предавался своей склонности к шутливым остротам, никогда не унижая величия своего звания.[56]

Рицимер, быть может, не без сожаления, принес своего друга в жертву интересам своего честолюбия, но при вторичном выборе императора он решил не отдавать неблагоразумного предпочтения высоким добродетелям и личным достоинствам. По его приказанию раболепный сенат возвел в императорское звание Либия Севера, который даже с вступлением на престол Западной империи не вышел из той неизвестности, в которой жил частным человеком. История едва удостоила своим вниманием его происхождение, возвышение, характер и смерть. Север окончил свое существование, лишь только оно оказалось невыгодным для его патрона,[57] и было бы совершенно бесполезно расследовать продолжительность его номинального царствования в том шестилетнем промежутке времени, который отделяет смерть Майориана от возведения на престол Антемия. Тем временем управление находилось в руках одного Рицимера, и хотя этот воздержный варвар отказывался от королевского титула, он копил сокровища, организовывал отдельную армию, заключал приватные союзы и управлял Италией с такой же самостоятельной и деспотической властью, какой впоследствии пользовались Одоакр и Теодорих. Но его владения не простирались далее Альп, и два римских генерала Марцеллин и Эгидий, оставаясь верными республике, с пренебрежением отвергли тот призрак, [56] которому он давал титул императора. Марцеллин исповедовал старую религию, а благочестивые язычники, втайне нарушавшие постановления церкви и светской власти, превозносили его необыкновенные дарования в искусстве ворожбы. Впрочем, он обладал более ценными достоинствами учености, добродетели и мужества;[58] знакомство с латинской литературой развило в нем вкус к изящному, а своими воинскими дарованиями он снискал уважение и доверие великого Аэция, в гибель которого и был вовлечен. Марцеллин спасся бегством от ярости Валентиниана и смело отстаивал свою самостоятельность среди смут, потрясавших Западную империю. За свое добровольное или вынужденное преклонение перед властью Майориана он был награжден званием губернатора Сицилии и начальника армии, расположенной на этом острове или для нападения на вандалов, или для того, чтобы препятствовать их высадкам, но после смерти императора его варварские наемники были вовлечены в восстание коварной щедростью Рицимера. Во главе отряда верных приверженцев неустрашимый Марцеллин занял Далмацию, присвоил себе титул западного патриция, снискал любовь своих подданных мягким и справедливым управлением, построил флот, который был в состоянии господствовать на Адриатическом море, и стал угрожать то берегам Италии, то берегам Африки.[59] Главный начальник войск в Галлии Эгидий, ни в чем не уступавший героям древнего Рима[60] или старавшийся им подражать, объявил, что до конца своей жизни будет мстить убийцам своего возлюбленного повелителя. К его знаменам была привязана храбрая и многочисленная армия, и хотя происки Рицимера и угрозы визиготов помешали ему двинуться на Рим, он поддержал свое самостоятельное владычество по ту сторону Атьп и прославил имя Эгидия как мирными, так и военными подвигами. Франки, наказавшие Хильдериха изгнанием за его юношеские безрассудства, избрали своим королем римского генерала; это странное отличие удовлетворяло не столько его честолюбие, сколько его тщеславие, а по прошествии четырех лет, когда франки раскаялись в оскорблении, нанесенном роду Меровингов, он беспрекословно уступил престол законному государю. Владычество Эгидия окончилось только с его жизнью, а огорченные его смертью легковерные галлы были уверены, что он погиб от яда или от тайного насилия по распоряжению Рицимера, характер которого оправдывал такие подозрения.[61]

Под управлением Рицимера королевство Италийское (до этого названия была мало-помалу низведена Западная империя) беспрестанно подвергалось [57] хищническим нашествиям вандалов.[62] Весной каждого года они снаряжали в карфагенской гавани сильный флот, и сам Гензерих, несмотря на свои преклонные лета, принимал личное начальство над самыми важными экспедициями. Его намерения хранились в непроницаемой тайне до самой минуты отплытия. Когда кормчий обращался к нему с вопросом, в какую сторону следует держать путь, он отвечал с благочестивой наглостью: «Предоставьте этот выбор ветрам; они принесут нас к тому преступному берегу, жители которого провинились перед божеским правосудием». Но когда сам Гензерих снисходил до более определенных приказаний, то самое богатое население считалось за самое преступное. Вандалы неоднократно посещали берега Испании, Лигурии, Тосканы, Кампании, Лукании, Бруттиев, Апулии, Калабрии, Венеции, Далмации, Эпира, Греции и Сицилии; они попытались завоевать остров Сардинию, занимающий столь выгодное положение в самом центре Средиземного моря, и навели своими опустошениями ужас на всех прибрежных жителей от Геркулесовых столбов до устьев Нила. Поскольку они гонялись не столько за славой, сколько за добычей, то они редко нападали на укрепленные города и редко вступали в открытом поле в борьбу с регулярными войсками. Благодаря быстроте своих передвижений, они могли почти в одно и то же время угрожать самым отдаленным друг от друга местностям, способным возбуждать в них корыстолюбивые желания, а так как они всегда увозили на своих кораблях достаточное число лошадей, то немедленно, вслед за высадкой на берег, их легкая кавалерия принималась опустошать объятую ужасом страну. Однако, несмотря на пример самого короля, коренные вандалы и аланы стали мало-помалу уклоняться от таких утомительных и опасных военных предприятий; отважное поколение первых завоевателей почти совершенно вымерло, а родившиеся в Африке их сыновья наслаждались банями и садами, которые им доставило мужество их отцов. Их место охотно заняли разнохарактерные толпы мавров и римлян, пленников и ссыльных, а эти отчаянные негодяи, уже понесшие наказание за нарушение законов своего отечества, усерднее всех других совершали те зверские жестокости, которые наложили пятно позора на победы Гензериха. В обхождении со своими несчастными пленниками он иногда руководствовался любостяжанием, иногда искал удовлетворения для своего жестокосердия, а за избиение пятисот знатных граждан Закинфа, или Занте, обезображенные трупы которых он побросал в Ионическое море, общее негодование возлагало ответственность даже на самых отдаленных его потомков.

Никакие обиды не могли служить оправданием для таких преступлений, но война, которую король вандалов вел с Римской империей, была вызвана благовидными и даже основательными мотивами. Валентинианова вдова Евдокия, которую он отправил пленницей из Рима в Карфаген, была единственной представительницей дома Феодосия; ее старшая дочь Евдокия была выдана против воли замуж за старшего Гензерихова сына [58] Гунериха, и грозный тесть заявил такие законные притязания, которые было нелегко ни отвергнуть, ни удовлетворить: он потребовал приходящейся на ее долю части императорского наследства. Восточный император купил необходимый для него мир уплатой соразмерного или по крайней мере значительного денежного вознаграждения. Евдокия и ее младшая дочь Плацидия возвратились с почетом в Константинополь, и вандалы ограничили свои опустошения пределами Западной империи. Италийцы за неимением флота, который один только и мог бы охранять их берега, обратились с просьбами о помощи к более счастливым восточным народам, когда-то признававшим над собой верховенство Рима и в мире, и в войне. Но, вследствие непрерывного разобщения, у каждой из двух империй возникли особые интересы и влечения; просителям отвечали ссылкой на обязанности, налагаемые только что заключенным мирным договором, и чуждавшиеся в войсках и кораблях западные римляне не получили никакой другой помощи, кроме холодного и бесплодного посредничества. Высокомерный Рицимер, так долго боровшийся с трудностями своего положения, наконец был вынужден обратиться к константинопольскому двору со смирением подданного, и Италия купила и обеспечила союз с восточным императором тем, что согласилась подчиниться избранному им повелителю.[63] Я не предполагал подробно излагать византийскую историю ни в этой главе, ни даже в этом томе, но краткий очерк царствования и характера императора Льва объяснит нам, каковы были крайние меры, к которым прибегали для спасения разваливавшейся Западной империи.[64]

После смерти Феодосия Младшего внутреннее спокойствие Константинополя не нарушалось ни внешними войнами, ни междоусобицами. Пульхерия, избрав в мужья скромного и добродетельного Маркиана, вверила ему скипетр Востока; из признательности он относился с уважением к ее высокому званию и к ее девственному целомудрию, а после ее смерти подал своему народу пример религиозного поклонения этой святой императрице.[65] Поглощенный заботами о своих собственных владениях, Маркиан, по-видимому, равнодушно взирал на бедствия Рима, а упорство, с которым этот храбрый и деятельный государь отказывался обнажить свой меч против вандалов, приписывалось тайному обещанию, исторгнутому от него в то время, когда он находился в плену у Гензериха.[66] Смерть Маркиана после семилетнего царствования подвергла бы Восточную империю опасностям, сопряженным с народными выборами, если бы преобладающее влияние одного семейства не было способно наклонить весы [59] на сторону того кандидата, которого оно поддерживало. Патриций Аспар мог бы возложить диадему на свою собственную голову, если бы согласился принять Никейский символ веры.[67] При трех поколениях восточные армии находились под главным начальством то его отца, то его самого, то его сына Ардабурия; его варварские телохранители представляли такую военную силу, которая держала в страхе и дворец и столицу, а благодаря щедрой раздаче своих громадных сокровищ Аспар сделался столько же популярен, сколько он был могуществен. Он предложил в императоры военного трибуна и своего главного дворецкого Льва Фракийского, имя которого не пользовалось никакой известностью. Выбор Льва был единогласно одобрен сенатом, и слуга Аспара принял императорскую корону из рук патриарха или епископа, которому было дозволено выразить одобрение Божества посредством этой необычайной церемонии[68]. Титул Великого, которым император Лев был отличен от монархов, царствовавших после него под тем же именем, служит доказательством того, что константинопольские императоры внушили грекам очень скромное понятие о том, каких совершенств можно искать в героях или по меньшей мере в императорах. Впрочем, спокойная твердость, с которой Лев противился тирании своего благодетеля, доказывала, что он сознавал и свой долг, и свои права. Аспар был очень удивлен тем, что уже не мог бы повлиять даже на выбор какого-нибудь константинопольского префекта; он осмелился упрекнуть своего государя в нарушении данного слова и, дерзко встряхивая его порфиру, сказал: «Тому, кто носит это одеяние, неприлично навлекать на себя обвинение во лжи». «Также неприлично, - возразил Лев, - чтобы монарх подчинял и свою собственную волю и общественные интересы воле своего подданного».[69] После этой необыкновенной сцены примирение между императором и патрицием не могло быть искренним или, по меньшей мере, не могло быть прочным и продолжительным. Армия, втайне набранная из исавров,[70] была введена в Константинополь, а в то время как Лев подкапывался под авторитет Аспарова семейства и подготавливал его гибель своим мягким и осторожным обхождением, он удерживал членов этого семейства от опрометчивых и отчаянных попыток, [60] которые могли бы быть гибельны или для них самих, или для их противников. Этот внутренний переворот отразился на действиях правительства и в том, что касалось его мирной политики, и в том, что касалось вопросов о войне. Пока Аспар унижал своим влиянием достоинство верховной власти, он держал сторону Гензериха и из тайного религиозного сочувствия, и из личных интересов. Когда же Лев сбросил с себя эту позорную зависимость, он стал с сочувствием внимать жалобам италийцев, вознамерился уничтожить тиранию вандалов и объявил о своем вступлении в союз со своим сотоварищем Антемием, которого он торжественно облек в диадему и в порфиру западного императора.

Добродетели Антемия, вероятно, были преувеличены, как была преувеличена и знатность его рода, который будто бы происходил от целого ряда императоров, между тем как среди его предков не было ни одного императора, кроме узурпатора Прокопия.[71] Но благодаря тому что его ближайшие родственники отличались и личными достоинствами, и почетными званиями, и богатством, Антемий принадлежал к числу самых знатных подданных Восточной империи. Его отец Прокопий, по возвращении из своего посольства в Персию, был возведен в звания генерала и патриция, а свое имя Антемий получил от своего деда с материнской стороны, - от того знаменитого префекта, который с таким искусством и успехом управлял империей во время малолетства Феодосия. Внук бывшего префекта возвысился над положением простого подданного благодаря своей женитьбе на дочери Маркиана Евфимии. Такой блестящий брак, который мог бы восполнить даже недостаток личных достоинств, ускорил последовательное повышение Антемия в звания графа, главного начальника армии, консула и патриция, а благодаря своим дарованиям или своему счастью, Антемий покрыл себя славой победы, которую одержал над гуннами неподалеку от берегов Дуная. Зятя Маркиана нельзя было упрекнуть в безрассудном честолюбии за то, что он надеялся наследовать своему тестю; но, обманувшийся в своих ожиданиях, Антемий перенес это разочарование с мужеством и с терпением, а когда он был возведен в звание западного императора, все одобряли этот выбор, так как считали его достойным царствовать до той минуты, когда он вступил на престол.[72] Западный император выступил из Константинополя в сопровождении нескольких графов высшего ранга и отряда телохранителей, почти столь же сильного и многочисленного, как целая армия; он совершил торжественный въезд в Рим, и выбор Льва был одобрен сенатом, народом и варварскими союзниками Италии.[73] Вслед за воцарением Антемия состоялось бракосочетание его дочери с патрицием Рицимером, и это счастливое событие считалось за самую прочную гарантию целости и благосостояния государства. Богатство двух империй было по этому случаю выставлено напоказ с тщеславным хвастовством, и многие из сенаторов довершили [61] свое разорение чрезмерными усилиями скрыть свою бедность. Все деловые занятия были прекращены во время этого празднества, залы судебных заседаний были закрыты, улицы Рима, театры и места публичных и частных увеселений оглашались свадебными песнями и танцами, а высокая новобрачная, в шелковом платье и с короной на голове, была отвезена во дворец Рицимера, заменившего свой военный костюм одеянием консула и сенатора. Сидоний, так жестоко обманувшийся в своих прежних честолюбивых ожиданиях, выступил в этом достопамятном случае в качестве оратора от Оверни в числе провинциальных депутатов, прибывших для поздравления нового императора или для изложения ему своих жалоб.[74] Наступали январские календы, и продажный поэт, когда-то выражавший свою преданность Авиту и свое уважение к Майориану, согласился, по настоянию своих друзей, воспеть в героических стихах достоинства, счастье, второе консульство и будущие триумфы императора Антемия. Сидоний произнес с самоуверенностью и с успехом панегирик, который сохранился до сих пор, и каковы бы ни были несовершенства содержания или изложения, услужливый льстец был немедленно награжден должностью римского префекта; это звание ставило его наряду с самыми знатными сановниками империи до тех пор, пока он из благоразумия не предпочел более почтенных отличий епископа и святого.[75]

Греки из честолюбия восхваляют благочестие и католические верования императора, которого они подарили Западной империи; они также не забывают обращать внимание на тот факт, что перед своим отъездом из Константинополя он превратил свой дворец в благотворительное учреждение, устроив там публичные бани, церковь и больницу для стариков.[76] Однако некоторые факты внушают недоверие к чистоте богословских убеждений Антемия. Из своих бесед с приверженцем македонской секты Филофеем он извлек сочувствие к принципам религиозной терпимости, и римские еретики могли бы безнаказанно устраивать свои сходки, если бы смелое и энергичное неодобрение, высказанное в церкви св. Петра папой Гиларием, не принудило императора отказаться от такой снисходительности, которая оскорбляла народные верования.[77] Равнодушие или пристрастие Антемия даже внушало тщетные надежды немногочисленным и скрывавшимся во мраке язычникам, а его странное дружеское расположение к философу Северу, которого он возвел в звание консула, приписывалось тайному намерению восстановить старинное поклонение богам.[78] Эти идолы уже были разбиты вдребезги, а мифология, которая [62] когда-то служила для стольких народов религией, впала в такое общее пренебрежение, что христианские поэты[79] могли пользоваться ею без всякого скандала или, по меньшей мере, не возбуждая никаких подозрений. Однако следы суеверий еще не были совершенно изглажены, а праздник Луперкалий, учреждение которого предшествовало основанию Рима, еще справлялся в царствование Антемия. Его дикие и безыскусные обряды соответствовали тому состоянию, в котором находятся человеческие общества до своего знакомства с искусствами и земледелием. Боги, присутствовавшие при работах и увеселениях поселян, Пан, Фавн и состоявшие при них сатиры, были именно таковы, какими их могла создать фантазия пастухов, - веселы, игривы и сладострастны; их власть была ограниченна, а их злоба - безвредна. Коза была той жертвой, которая всего лучше соответствовала их характеру и атрибутам; ее мясо жарилось на ивовых прутьях, а юноши, стекавшиеся шумными толпами на праздник, бегали голыми по полям с кожаными ремнями в руках и били этими ремнями женщин, воображавших, что они от этого народят много детей.[80] Алтарь Пана был воздвигнут, - быть может, аркадийцем Эвандром, - возле Палатинского холма, в уединенном месте среди рощи, по которой протекал никогда не высыхавший ручей. Предание, гласившее, что в этом самом месте Ромул и Рем были вскормлены волчицей, придавало ему особую святость в глазах римлян, а с течением времени это жилище лесного бога было окружено великолепными зданиями форума.[81] После обращения императорской столицы в христианскую веру христиане не переставали ежегодно справлять в феврале праздник Луперкалий, которому они приписывали тайное и мистическое влияние на плодородие и животного и растительного царства. Римские епископы пытались уничтожить нечестивый обычай, столь противный духу христианства, но их религиозное усердие не поддерживалось авторитетом светской власти: вкоренившееся злоупотребление существовало до конца пятого столетия, а папа Геласий, очистивший Капитолий от последних остатков идолопоклонства, был вынужден произнести нарочно написанную по этому случаю защитную речь, чтобы укротить ропот сената и народа.[82]

Во всех своих публичных заявлениях император Лев относился к Антемию с авторитетом отца и выражал свою привязанность к нему, как к сыну, с которым он разделил управление миром.[83] По своему положению, а может быть, и по своему характеру, Лев не чувствовал [63] расположения подвергать свою особу трудностям и опасностям африканской войны. Но он с энергией употребил в дело все ресурсы Восточной империи для защиты Италии и Средиземного моря от вандалов, и Гензериху, так долго владычествовавшему на суше и на море, стало со всех сторон грозить страшное нашествие. Кампания открылась смелым и удачным предприятием префекта Гераклия.[84] Войска, стоявшие в Египте, Фиваиде и Ливии, были посажены на суда под его главным начальством, а арабы, запасшиеся лошадьми и верблюдами, прокладывали путь в пустыню. Гераклий высадился близ Триполи, завладел врасплох городами этой провинции и для соединения с императорской армией под стенами Карфагена предпринял такой же трудный переход, какой был уже прежде него совершен Катоном.[85] Известие об этой потере заставило Гензериха прибегнуть к коварным заискиваниям мира, которые оказались безуспешными; но его еще более встревожило примирение Марцеллина с обоими императорами. Пользовавшийся самостоятельной властью патриций согласился признать законные права Антемия и сопровождал его во время поездки в Рим; далматскому флоту был открыт доступ в италийские гавани; предприимчивый и мужественный Марцеллин выгнал вандалов с острова Сардиния, и вялые усилия Запада в некоторой степени увеличили важность громадных приготовлений, которые были сделаны на Востоке. Расходы на снаряжение морских сил, высланных Львом для войны с вандалами, были вычислены с точностью, а этот интересный и поучительный расчет знакомит нас с денежными средствами приходившей в упадок империи. Из императорских поместий или из личной казны императора было израсходовано семнадцать тысяч фунтов золота; сорок семь тысяч фунтов золота и семьсот тысяч фунтов серебра были собраны в виде налога и внесены в государственное казначейство преторианскими префектами. Но города были доведены до крайней бедности, а тот факт, что денежные пени и конфискации считались за важный источник доходов, не говорит в пользу справедливости и мягкости тогдашней администрации.

Все расходы на африканскую экспедицию, какими бы способами они ни были покрыты, доходили до ста тридцати тысяч фунтов золота, т. е. почти до пяти миллионов двухсот тысяч фунтов стерлингов в такое время, когда ценность денег, судя по сравнительной цене зернового хлеба, была несколько выше их теперешней ценности.[86] Флот, отплывший из Константинополя в Карфаген, состоял из тысячи ста тринадцати судов, а число солдат и матросов превышало сто тысяч человек. Главное начальство было поручено брату императрицы Верины Василиску. Находившаяся [64] в супружестве со Львом его сестра преувеличила его прежние подвиги в войне со скифами. Но только в африканской войне вполне обнаружилось его вероломство или полное отсутствие дарований, и чтобы спасти его воинскую репутацию, его друзья были вынуждены уверять, что он втайне условился с Аспаром щадить Гензериха и разрушить последние надежды Западной империи.

Опыт доказал, что успех нападающего в большем числе случаев зависит от энергии и быстроты его движений. Первые впечатления страха утрачивают свою силу и остроту от мешкотности; здоровье и бодрость солдат чахнут в непривычном климате; морские и военные силы, стоящие таких громадных усилий, которые, быть может, уже никогда не повторятся, истрачиваются без всякой пользы, и с каждым часом, проведенным в переговорах, неприятель все более и более приучается спокойно рассматривать и анализировать те ужасы, с которыми он с первого взгляда не считал себя способным бороться. Грозный флот Василиска благополучно совершил переезд из Фракийского Босфора до берегов Африки. Войска высадились близ мыса Боны, или Меркурия, милях в сорока от Карфагена.[87] Армия Гераклия и флот Марцеллина или присоединились к военным силам императорского наместника, или оказывали им содействие, а вандалы, пытавшиеся остановить их наступление, были побеждены и на море, и на суше.[88] Если бы Василиск воспользовался первыми минутами общего смятения и смело направился к столице, Карфаген был бы принужден сдаться, и владычество вандалов было бы уничтожено. Гензерих не упал духом при виде опасности и увернулся от нее со своей обычной ловкостью. Он заявил в самых почтительных выражениях о своей готовности подчинить и самого себя и свои владения воле императора; но он попросил пятидневного перемирия для того, чтобы сговориться об условиях, на которых готов покориться, а в общественном мнении того времени сложилось убеждение, что тайные подарки способствовали успеху этих переговоров. Вместо того чтобы упорно отказывать в просьбе, на которой так горячо настаивал противник, преступный или легковерный Василиск согласился на роковое перемирие, а своей неблагоразумной беззаботностью как будто хотел доказать, что уже считает Африку завоеванной. В этот короткий промежуток времени ветры приняли направление, благоприятное для замыслов Гензериха. Он посадил самых храбрых мавров и вандалов на самые большие из своих кораблей, привязав к последним множество больших лодок, наполненных зажигательными снарядами. Среди ночного мрака ветер понес эти разрушительные лодки на флот беспечных римлян, пробудившихся из своего усыпления только тогда, когда уже нельзя было избежать гибели. Поскольку римские корабли стояли густыми рядами, то огонь переходил с одного на другой с непреодолимой быстротой и стремительностью, а ужас этого ночного смятения еще увеличивался от ветра, от треска горевших кораблей и от бессвязных криков солдат и матросов, лишенных возможности ни давать, ни исполнять приказания. В то время как они старались увернуться от зажигательных лодок и спасти хоть часть флота, Гензериховы галеры нападали на них со сдержанным и [65] дисциплинированным мужеством, и многие из римлян, спасшихся от ярости пожара, были убиты или захвачены в плен победоносными вандалами. Среди бедствий этой злополучной ночи один из высших генералов Василиска Иоанн спас свое имя от забвения благодаря своей геройской или, вернее, отчаянной храбрости. В то время как корабль, на котором он храбро сражался, был почти совершенно объят пламенем, он презрительно отверг предложение сдаться, с которым к нему обратился из уважения и из сострадания Гензерихов сын Гензо; Иоанн бросился в полном вооружении в море и исчез в волнах, воскликнув, что ни за что не отдастся живым в руки этих нечестивых негодяев. А Василиск, занявший такой пост, где ему не могла угрожать никакая опасность, воодушевлялся совершенно иными чувствами; он в самом начале сражения обратился в позорное бегство, возвратился в Константинополь, потеряв более половины своего флота и своей армии, и укрыл свою преступную голову в святилище св. Софии до тех пор, пока его сестра не вымолила слезами и просьбами его помилование у разгневанного императора. Гераклий совершил свое отступление через песчаную степь. Марцеллин удалился на Сицилию, где был убит одним из подчиненных ему офицеров, быть может, по наущению Рицимера, а царь вандалов выразил и свое удивление и свое удовольствие по поводу того, что римляне сами отправили на тот свет самого страшного из всех его противников.[89] После неуспеха этой великой экспедиции Гензерих снова сделался полным властелином на морях; берега Италии, Греции и Азии снова сделались жертвами его мстительности и корыстолюбия; Триполи и Сардиния снова подпали под его власть; он присоединил к своим владениям Сицилию, и прежде чем он окончил свою жизнь в глубокой старости и в блеске славы, он сделался свидетелем окончательного распадения Западной империи.[90]

Во время своего продолжительного и богатого событиями царствования африканский монарх старательно поддерживал дружеские сношения с европейскими варварами, которые оказывали ему полезные услуги своими нападениями то на одну, то на другую из двух империй. После смерти Аттилы он снова вступил в союз с жившими в Галлии визиготами, а сыновья Теодорида, царствовавшие один вслед за другим над этой воинственной нацией, согласились из личных интересов забыть жестокое оскорбление, которое Гензерих нанес их сестре.[91] Смерть императора Майориана сняла с Теодориха узы страха и, быть может, узы чести: он нарушил только что заключенный с римлянами договор, а обширная нарбоннская территория, которую он прочно прикрепил к своим владениям, послужила немедленной наградой за его вероломство. Из себялюбивых расчетов Рицимер убедил его напасть на провинции, находившиеся во владении его соперника Эгидия, но этот деятельный граф спас Галлию обороной Арля и победой под Орлеаном и в течение всей своей жизни [66] препятствовал успехам визиготов. Их честолюбие скоро снова воспламенилось, и план освобождения Галлии и Испании из-под римского владычества был задуман и почти вполне приведен в исполнение в царствование Евриха, который умертвил своего брата Теодориха и с более необузданным нравом соединял выдающиеся дарования полководца и государственного человека. Он перешел через Пиренеи во главе многочисленной армии, завладел городами Сарагоссой и Памплоной, разбил в сражении воинственное дворянство таррагонской провинции, перенес свое победоносное оружие внутрь Лузитании и дозволил свевам владеть Галлицией под верховенством царствовавших в Испании готских монархов.[92] Военные действия Евриха в Галлии были ведены с неменьшей энергией и увенчались неменьшим успехом: на всем пространстве от Пиренеев до Роны и Луары Берри и Овернь были единственными городами или округами, отказавшими ему в покорности.[93] При защите своего столичного города Клермона жители Оверни вынесли с непреклонным мужеством бедствия войны, моровой язвы и голода; вынужденные снять осаду, визиготы отказались на время от этого важного приобретения. Провинциальную молодежь воодушевляла геройская и почти невероятная храбрость сына императора Авита Экдиция[94], который сделал отчаянную вылазку во главе только восемнадцати всадников, смело напал на готскую армию и после легких схваток с неприятелем возвратился в Клермон, не понеся никаких потерь. Он был столько же благотворителен, сколько храбр: во время неурожая он кормил за свой счет четыре тысячи бедных и благодаря своему личному влиянию собрал армию из бургундов для защиты Оверни. Только от его доблестей могли бы галльские граждане ожидать спасения и свободы, но и этих доблестей было недостаточно для предотвращения гибели их страны, так как они ожидали, чтобы он своим собственным примером указал им, что следует предпочесть, - изгнание или рабскую покорность.[95] Правительство утратило всякое доверие, государственная казна была истощена, и жители Галлии имели полное основание думать, что царствовавший в Италии Антемий не был способен охранять своих заальпийских подданных. Слабый император не мог доставить им никакой другой помощи, кроме двенадцатитысячного отряда британских вспомогательных войск. Один из независимых королей или вождей этого острова по имени Риотим согласился перевезти свои войска в Галлию; он поднялся вверх по Луаре и избрал для своей главной квартиры Берри, а местное население страдало под гнетом этих союзников до тех пор, пока они не были истреблены или рассеяны визиготами.[96]

Одним из последних актов юрисдикции римского сената над галльскими подданными были суд и приговор над преторианским префектом [67] Арвандом. Сидоний, радовавшийся тому, что жил в такое царствование, когда дозволялось жалеть и защищать государственного преступника, откровенно описал ошибки своего нескромного и несчастного друга[97]. Опасности, которых избежал Арванд, не сделали его осмотрительным, а лишь внушили ему самоуверенность, и таково было постоянное неблагоразумие его поведения, что его возвышение должно казаться гораздо более необычайным, чем его падение. Его вторичное назначение префектом, состоявшееся по прошествии пяти лет, совершенно уничтожило заслуги и популярность его прежнего управления. При нетвердости характера он легко поддавался влиянию льстецов и легко раздражался от всякого противоречия; чтобы удовлетворять своих докучливых кредиторов, он был вынужден обирать вверенную ему провинцию; его причудливые дерзости оскорбляли галльскую знать, и он погиб под бременем всеобщей ненависти. Указ о его увольнении предписывал ему явиться в сенат, чтобы дать отчет о своем поведении; он переехал через Тосканское море с попутным ветром, в котором он ошибочно видел предзнаменование ожидавших его успехов. К его званию префекта соблюдалось должное уважение, и после своего прибытия в Рим Арванд был отдан не столько под надзор, сколько на гостеприимное попечение жившего в Капитолии графа священных щедрот Флавия Азелла.[98] Его горячо преследовали его обвинители, - четыре депутата от Галлии, все отличавшиеся и знатностью своего происхождения, и своим высоким званием, и своим красноречием. От имени обширной провинции и согласно с формами римского судопроизводства они предъявили гражданский иск и возбудили уголовное преследование, требуя взыскания таких сумм, которые вознаградили бы частных людей за понесенные убытки, и постановления такого обвинительного приговора, который удовлетворил бы общественную справедливость. Их обвинения в корыстолюбивых вымогательствах были многочисленны и вески, но они более всего рассчитывали на перехваченное ими письмо, которое было написано под диктовку самого Арванда по свидетельству его секретаря. Автор этого письма старался отклонить короля готов от заключения мира с греческим императором, возбуждал его к нападению на живших по берегам Луары бретонцев и советовал ему разделить Галлию, согласно с законами всех [68] народов, между визиготами и бургундами.[99] Только ссылками на тщеславие и неблагоразумие Арванда его друг мог оправдывать такие вредные для государства замыслы, которые могли бы послужить поводом для обвинения в государственной измене, а депутаты намеревались не предъявлять самого грозного из своих обвинений, пока не наступит решительная минута. Но усердие Сидония обнаружило этот замысел. Он немедленно известил ничего не подозревавшего преступника об угрожавшей ему опасности и откровенно попрекнул его, без малейшего гнева, за высокомерную самоуверенность, с которой он отвергал благотворные советы своих друзей и даже обижался на них. Не сознававший трудностей своего положения Арванд показался в Капитолии в белом одеянии кандидата, принимал неразборчивые приветствия и предложения услуг, рассматривал в лавках шелковые материи и драгоценные каменья иногда с равнодушием простого зрителя, а иногда с вниманием покупателя, и жаловался то на нравы своего времени, то на сенат, то на государя, то на судебные проволочки. Поводы к его жалобам были скоро устранены. Для разбирательства его дела был назначен неотдаленный срок, и Арванд предстал вместе со своими обвинителями перед многочисленным собранием римских сенаторов. Траурное одеяние, в которое облеклись эти обвинители, возбуждало сострадание в судьях, находивших совершенно неуместными блеск и роскошь, с которыми был одет Арванд, а когда бывшему префекту вместе с главным галльским депутатом было предложено занять места на сенаторских скамьях, в их манере себя держать обнаружился такой же контраст гордости со скромностью. На этом достопамятном судебном разбирательстве, живо напоминавшем старинные республиканские обычаи, галлы изложили с энергией и с полной свободой жалобы своей провинции, а лишь только умы сенаторов были достаточно возбуждены, они прочли роковое послание. Упорство Арванда было основано на странном предположении, что подданного нельзя обвинять в государственной измене, если он не составлял заговора с целью возложить на себя императорскую корону. Когда его письмо было прочитано, он неоднократно во всеуслышание признавался, что оно было продиктовано им самим, и он был столько же удивлен, сколько огорчен, когда сенат единогласно признал его виновным в государственной измене. В силу сенатского декрета он был разжалован из звания префекта в низкое звание плебея и был с позором препровожден под надзором рабов в публичную тюрьму. По прошествии двух недель сенат снова собрался для постановления смертного приговора; но в то время как Арванд ожидал на острове Эскулапий истечения той тридцатидневной отсрочки, которая была дарована одним старинным законом даже самым низким преступникам,[100] его друзья стали ходатайствовать за него; император Антемий смягчился, и галльский префект был приговорен к более мягкому наказанию, - к ссылке и конфискации. Заблуждения Арванда еще могли внушать некоторое сострадание, но безнаказанность Сероната была позором для римского правосудия до тех пор, пока он не был осужден и казнен вследствие жалоб населения Оверни. Этот гнусный чиновник, бывший для своего времени и для своего отечества [69] тем же, чем когда-то был Катилина, вел тайные сношения с визиготами с целью предать в их руки провинцию, которую он угнетал; его деятельность была постоянно направлена на придумывание новых налогов и на открытие давнишних недоборов, а его сумасбродные пороки заслуживали бы презрения, если бы не возбуждали страха и отвращения.[101]

Такие преступники были досягаемы для правосудия, но каковы бы ни были преступления Рицимера, положение этого могущественного варвара было таково, что он мог по своему произволу вступать и в борьбу и в переговоры с монархом, с которым он соблаговолил породниться. Мирное и благополучное царствование, обещанное Антемием Западной империи, скоро омрачилось несчастьями и внутренними раздорами. Из нежелания признавать над собой чью-либо власть или из опасений за свою личную безопасность Рицимер переехал из Рима на постоянное жительство в Милан, откуда можно было с большим удобством и призывать к себе на помощь и отражать воинственные племена, жившие между Альпами и Дунаем.[102] Италия мало-помалу оказалась разделенной на два самостоятельных и враждебных друг другу государства, а лигурийские дворяне, дрожавшие от страха при мысли о неизбежности междоусобной войны, пали к ногам патриция и молили его пощадить их несчастное отечество. «Что касается меня, - отвечал им Рицимер тоном притворной умеренности, - то я готов войти в дружеские сношения с галатом,[103] но кто же возьмется укротить его ярость или смягчить его гордость, которые только усиливаются от наших изъявлений покорности?» Они сказали ему, что павийский[104] епископ Епифаний соединял мудрость змия с невинностью голубя, и выразили ему свою уверенность, что красноречие такого уполномоченного непременно одержит верх над самым энергичным сопротивлением, все равно, будет ли сопротивление внушено личными интересами, или страстями. Их предложение было одобрено, и принявший на себя благотворную роль посредника Епифаний немедленно отправился в Рим, где был принят со всеми почестями, на которые ему давали право и его личные достоинства, и его репутация. Нетрудно догадаться, каково было содержание речи, произнесенной епископом в пользу мира: он доказывал, что при каких бы то ни было обстоятельствах прощение обид есть акт или милосердия, или великодушия, или благоразумия, и настоятельно убеждал императора избегать [70] борьбы со свирепым варваром, которая может быть гибельна для него самого и непременно будет разорительна для его владений. Антемий сознавал основательность этих соображений, но он со скорбью и с негодованием отзывался о поведении Рицимера, и его раздражение придало его выражениям особое красноречие и энергичность. «В каких милостях, - воскликнул он с жаром, - отказывал я этому неблагодарному? Каких обид не выносил я от него? Не заботясь о величии императорского дома, я выдал мою дочь за гота; я пожертвовал моей собственной кровью для блага республики. Щедрость, которая должна была бы навсегда упрочить преданность Рицимера, только восстановила его против того, кто делал ему добро. Каких войн не возбуждал он против империи? Сколько раз он возбуждал и поддерживал ожесточение враждебных нам народов? После этого разве я могу принять его коварные предложения дружбы? Разве я могу надеяться, что тот, кто уже нарушил обязанности сына, будет соблюдать обязательства мирного договора?» Но гнев Антемия испарился в этих гневных восклицаниях; он мало-помалу согласился на предложения Епифания, и епископ возвратился в свою епархию в приятной уверенности, что он обеспечил спокойствие Италии путем примирения,[105] на искренность и продолжительность которого едва ли можно было полагаться. Император по слабости простил виновного, а Рицимер отложил в сторону свои честолюбивые замыслы до той поры, когда будут втайне приготовлены те средства, с помощью которых он намеревался ниспровергнуть трон Антемия. Только тогда он сбросил с себя личину миролюбия и умеренности. Рицимер подкрепил свою армию многочисленными отрядами бургундов и восточных свевов, отказался от повиновения греческому императору, прошел от Милана до ворот Рима и стал лагерем на берегах Аньона, с нетерпением поджидая Олибрия, которого он прочил в императоры.

Сенатор Олибрий, происходивший от рода Анициев, сам мог считать себя законным наследником престола. Он женился на младшей дочери Валентиниана Плацидии после того, как она была выпущена на свободу Гензерихом, который все еще удерживал ее сестру Евдокию в качестве супруги или, вернее, пленницы своего сына. Царь вандалов поддерживал угрозами и просьбами основательные притязания своего римского родственника и указывал, как на один из поводов к войне, на отказ сената народа признать его законным государем и на незаслуженное предпочтение, оказанное ими чужеземцу.[106] Дружба с общественным врагом могла только усилить непопулярность Олибрия в Италии, но когда Рицимер задумал низложить императора Антемия, он попытался соблазнить предложением диадемы такого кандидата на престол, который мог оправдать свое восстание знатностью своего имени и своими родственными связями. Супруг Плацидии, пользовавшийся, подобно большинству своих редкое, званием консула, мог бы спокойно наслаждаться своим блестящим положением в своей мирной константинопольской резиденции; к тому же он, как кажется, не был одарен таким гением, который не может найти для себя никакого другого развлечения или занятия, кроме [71] управления империей. Тем не менее Олибрий уступил настояниям своих друзей или, быть может, своей жены; он опрометчиво вовлекся в опасности и бедствия междоусобной войны и, с тайного одобрения императора Льва, принял италийскую корону, которая и давалась и отнималась по прихоти варвара. Он высадился, не встретив никакого сопротивления (так как Гензерих властвовал на море) или в Равенне, или в порту Остии и немедленно отправился в лагерь Рицимера, где его встретили как повелителя западного мира.[107]

Патриций, занявший своими войсками все пространство от Аньона до Мильвийского моста, уже овладел двумя римскими кварталами Ватиканом и Яникулом, которые отделяются от остального города Тибром,[108] и есть основание предполагать, что на собрании нескольких сенаторов, перешедших в оппозицию, Олибрий был провозглашен императором с соблюдением всех форм законного избрания. Но большинство сенаторов и население непоколебимо держали сторону Антемия, а более действенная помощь готской армии дала ему возможность продлить свое царствование и общественные бедствия трехмесячным сопротивлением, которое сопровождалось неизбежными в подобных случаях голодом и моровой язвой. В конце концов Рицимер неистово напал на мост Адриана, или Сан-Анжело, а готы защищали этот узкий проход с такой же отчаянной храбростью, пока не был убит их вождь Гелимер. Тогда победоносные войска Рицимера, преодолев все препятствия, проникли с непреодолимой стремительностью внутрь столицы, и Рим (по выражению тогдашнего папы) сделался жертвой взаимной ненависти Антемия и Рицимера.[109] Несчастного Антемия вытащили из места, где он скрывался, и безжалостно умертвили по приказанию его зятя, таким образом прибавившего к числу своих жертв третьего или, быть может, четвертого императора. Солдаты, соединявшие ярость мятежников с дикостью варваров, стали без всяких стеснений удовлетворять свою склонность к грабежу и убийствам; толпы рабов и плебеев, относившихся равнодушно к исходу борьбы, находили свою выгоду в возможности грабить всех без разбору, и внешний вид того, что делалось в городе, представлял странный контраст между непреклонным жестокосердием и разнузданной невоздержностью.[110] Через сорок дней после этого бедственного происшествия, в котором преступления не оставили ни малейшего места для славы, тяжелая болезнь избавила Италию от тирана Рицимера, завещавшего главное начальство над своей армией своему племяннику Гундобаду [72] - одному из бургундских князей. В том же году сошли со сцены все главные действующие лица, участвовавшие в этом важном перевороте, а все царствование Олибрия, смерть которого не носит на себе никаких признаков насилия, вмещается в семимесячный промежуток времени. После него осталась дочь, прижитая от брака с Плацидией, и пересаженный с испанской на константинопольскую почву род великого Феодосия не прекращался в женской линии до восьмого поколения.[111]

В то время как италийский престол был предоставлен на произвол бесчинных варваров,[112] император Лев серьезно обсуждал вопрос об избрании нового соправителя. Императрица Верина, усердно заботившаяся о величии своих родственников, выдала одну из своих племянниц за Юлия Непота, который владел доставшейся ему по наследству от его дяди Марцеллина Далмацией; это была более прочная власть, чем та, которую он приобрел, согласившись принять титул западного императора. Но меры, принятые византийским двором, были так вялы и нерешительны, что прошло много месяцев после смерти Антемия и даже после смерти Олибрия, прежде нежели их преемник получил возможность показаться своим италийским подданным во главе сколько-нибудь значительных военных сил. В этот промежуток времени Гундобад возвел в звание императора одного из своих незнатных приверженцев Гликерия, но бургундский князь был не в состоянии или не желал поддерживать это назначение междоусобной войной; его личное честолюбие заставило его удалиться за Альпы,[113] а его клиенту было дозволено променять римский скипетр на митру салонского епископа. Когда этот соперник был устранен, Непота признали императором и сенат, и жители Италии, и галльские провинции; тогда его нравственные достоинства и воинские дарования сделались предметом громких похвал, а те, кому его возвышение доставляло какие-либо личные выгоды, стали пророческим тоном предсказывать восстановление общего благоденствия.[114] Их надежды (если только они действительно существовали) были разрушены в течение одного года, и мирный договор, уступавший визиготам Овернь, был единственным событием этого непродолжительного и бесславного царствования. В интересах своей личной безопасности италийский император жертвовал интересами самых преданных ему галльских подданных,[115] но его спокойствие было скоро нарушено неистовым мятежом варварских союзников, которые двинулись из Рима к Равенне под предводительством твоего генерала Ореста. Испуганный Непот, вместо того чтобы положиться [73] на неприступность Равенны, торопливо перебрался на свои корабли и переехал в свои далматские владения, на противоположный берег Адриатического моря. Благодаря этому постыдному отречению, он влачил свою жизнь около пяти лет в двусмысленном положении не то императора, не то изгнанника, пока не был умерщвлен в Салоне неблагодарным Гликерием, который, - быть может, в награду за совершенное им злодеяние, - был перемещен на должность миланского архиепископа.[116]

Народы, отстоявшие свою независимость после смерти Аттилы, занимали, по праву владения или по праву завоевания, обширные страны к северу от Дуная или жили в римских провинциях между этой рекой и Альпами. Но самые храбрые из их молодых людей вступали в армию союзников, которая и защищала Италию, и наводила на нее ужас,[117] а в этом разнохарактерном сборище, как кажется, преобладали имена герулов, скиров, аланов, туркилингов и ругиев. Примеру этих воинов подражал Орест, сын Татулла и отец последнего западного императора из римлян.[118] Орест, о котором мы уже имели случай упоминать ранее, никогда не отделял своих интересов от интересов своей родины. По своему происхождению и по своей блестящей карьере он был одним из самых знатных подданных Паннонии. Когда эта провинция была уступлена гуннам, он поступил на службу к своему законному государю Аттиле, был назначен его секретарем и неоднократно был послан в Константинополь в качестве представителя своего надменного повелителя для передачи его приказаний. Смерть этого завоевателя возвратила Оресту свободу, и он мог без нарушения правил чести отказаться следовать за сыновьями Аттилы в глубь скифских степей и отказаться от повиновения остготам, захватившим в свои руки Паннонию. Он предпочел службу при италийских монархах, царствовавших после Валентиниана, а так как он отличался и мужеством, и деятельностью, и опытностью, то он подвигался быстрыми шагами вперед в военной профессии и наконец, благодаря милостивому расположению Непота, был возведен в звания патриция и главного начальника войск. Эти войска издавна привыкли уважать личность и авторитет Ореста, который подделывался под их нравы, разговаривал с ними на их собственном языке и долго жил с их вождями в дружеской интимности. По его настоянию они восстали с оружием в руках против ничем не прославившегося грека, который заявлял притязания на их покорность, а когда Орест, из каких-то тайных мотивов, отказался от императорского звания, они так же охотно согласились [74] признать западным императором его сына Августула. С отречением Непота Орест достиг осуществления всех своих честолюбивых надежд; но не прошло и года, как он убедился, что бунтовщик, вынужденный поучать клятвопреступлению и неблагодарности, точит оружие на самого себя и что непрочному властелину Италии приходится выбирать одно из двух, - или быть рабом своих варварских наемников, или сделаться их жертвой. Опасный союз с этими чужеземцами уничтожил последние остатки и римской свободы, и римского величия. При каждом перевороте их жалованье и привилегии увеличивались, но их наглость этим не довольствовалась и выходила из всяких границ; они завидовали счастью своих соотечественников, которым удалось приобрести силой оружия независимые и наследственные владения в Галлии, Испании и Африке, и наконец предъявили решительное требование, чтобы третья часть италийской территории была немедленно разделена между ними в собственность. Орест предпочел вступить в борьбу с рассвирепевшими варварами, чем согласиться на разорение невинного населения, и выказал в этом случае такое мужество, которое дало бы ему право на наше уважение, если бы его собственное положение не было плодом незаконного захвата власти. Он отверг дерзкое требование, а его отказ был на руку честолюбивому Одоакру, - отважному варвару, уверявшему своих ратных товарищей, что, если они соединятся под его начальством, они добудут силой то удовлетворение, которого им не дали на их почтительную просьбу. Увлеченные таким же недовольством и такими же надеждами, варварские союзники стали стекаться из всех лагерей и гарнизонов Италии под знамя этого популярного вождя, а подавленный силой этого потока несчастный патриций торопливо укрылся за укреплениями города Лавии, служившего епископской резиденцией для святого Епифания. Павия была немедленно осаждена, ее укрепления были взяты приступом, и город был разграблен, и хотя епископ с большим усердием и не без успеха старался спасти церковную собственность и целомудрие попавшихся в плен женщин, одна только казнь Ореста могла прекратить мятеж.[119] Его брат Павел был убит в одном сражении подле Равенны, и беспомощный Августул, будучи не в состоянии внушить Одоакру уважение, был вынужден прибегнуть к его милосердию.

Этот победоносный варвар был сыном того Эдекона, который был помощником самого Ореста в некоторых важных дипломатических поручениях, о которых подробно говорилось в одной из предыдущих глав. Почетное звание посла должно было бы устранять всякое подозрение в измене, а Эдекон согласился участвовать в заговоре против жизни своего государя. Но он загладил это преступное увлечение своими заслугами или раскаянием; он занимал высокое и видное положение и пользовался милостивым расположением Аттилы, а войска, которые охраняли под его начальством царскую деревню, состояли из скиров, - его наследственных подданных. После смерти Аттилы, когда подвластные ему племена возвратились к прежней независимости, скиры оставались под властью гуннов, а через двенадцать лет после этого имя Эдекона занимало почетное место в истории их неравной борьбы с остготами, окончившейся, после двух кровопролитных сражений, поражением скиров, которые после того рассеялись [75] в разные стороны.[120] Их храбрый вождь, не переживший этого национального бедствия, оставил двух сыновей Онульфа и Одоакра, которым пришлось бороться с разными невзгодами и содержать в изгнании своих верных приверженцев как могли и умели, - то грабежом, то службой в качестве наемников. Онульф отправился в Константинополь, где запятнал славу своих военных подвигов умерщвлением своего благодетеля. Его брат Одоакр вел скитальческую жизнь среди варваров Норика и как по своему характеру, так и по своему положению был готов на самые отчаянные предприятия; а лишь только он избрал определенную цель, он из благочестия отправился в келью популярного местного святого Северина, чтобы испросить его одобрения и благословения. Дверь в келью была низка, и отличавшийся высоким ростом Одоакр должен был нагнуться, чтобы войти в нее; но, несмотря на эту смиренную позу, святой усмотрел предзнаменования его будущего величия и, обращаясь к нему пророческим тоном, сказал: «Преследуйте вашу цель; отправляйтесь в Италию; вы скоро сбросите с себя эту грубую кожаную одежду, и ваша счастливая судьба будет соответствовать величию вашей души».[121] Варвар, одаренный такой отвагой, что был способен поверить этому предсказанию и оправдать его на деле, поступил на службу Западной империи и скоро занял почетную должность среди телохранителей. Его манеры мало-помалу сделались приличными, его воинские способности развились, а союзники Италии не выбрали бы его своим начальником, если бы военные подвиги Одоакра не внушали высокого мнения о его мужестве и дарованиях.[122] Они провозгласили его королем, но в течение всего своего царствования он воздерживался от употребления порфиры и диадемы[123] из опасения возбудить зависть в тех князьях, чьи подданные образовали путем случайного соединения сильную армию, которая при хорошем управлении могла с течением времени превратиться в великую нацию.

Варвары уже давно свыклись с королевским достоинством, а смирное население Италии было готово безропотно подчиниться власти, которую Одоакр соблаговолил взять на себя в качестве наместника западного императора. Одоакр решил упразднить бесполезное и дорогостоящее императорское звание, а сила старых предрассудков еще была так велика, что нужна была некоторая смелость и прозорливость, чтобы взяться за столь легкое предприятие. Несчастного Августула сделали орудием его собственного [76] падения; он заявил сенату о своем отречении от престола, а это собрание, - в своем последнем акте повиновения римскому монарху, - все еще делало вид, будто руководствуется принципами свободы и придерживается форм конституции.


[1] Сидоний Аполлинарий написал тринадцатое послание своей второй книги в опровержение парадокса своего друга Серрана, который обнаруживал хотя и благородный, но странный энтузиазм к покойному императору. При некоторой снисходительности это послание может считаться за изящное произведение; оно бросает яркий свет на характер Максима.

[2] «Clientum, praevia, pedisequa, circumfusa, populositas», - так описывает Сидоний Аполлинарий (I, 9) свиту, окружавшую другого сенатора консульского ранга.

[3] Districtus ensis cui super impia
Cervice pendet, non Siculae dapes
Dulcem elaborabunt saporem;
Non avium citharaeque cantus
Somnum reducent.

Гораций, Carm. 3. 1.

Сидоний Аполлинарий оканчивает свое письмо историей Дамокла, которую Цицерон (Tusculan., V, 20, 21) рассказал таким неподражаемым образом.

[4] Несмотря на свидетельство Прокопия, Евагрия, Идация, Марцеллина и др., ученый Муратори (Annali d 'Italia, т. IV, с. 249) сомневается в действительности этого приглашения и очень основательно замечает: «Non si pub dir quanto sia facile il popolo a sognare e spacciar voci false». Но вследствие истекшего с тех пор огромного промежутка времени и вследствие изменения местных условий, его аргумент оказывается чрезвычайно слабым. Винные ягоды, выросшие возле Карфагена, были доставлены в римский сенат через три дня после того, как они были сорваны.

[5] ...Infidoque tibi Burgundio ductu
Extorquet trepidas mactandi principis iras.
Сидоний Аполлинарий, Panegyr. Avit., 442.

[6] Кажущийся успех папы Льва может быть удостоверен тем, что нам сообщают Проспер и Historia Miscella; но неправдоподобное сообщение Барония (A. D. 455, № 13), что Гензерих пощадил три апостольские церкви, не подтверждается даже сомнительным свидетельством Liber Pontificalis.

[7] Расточительность Катулла, впервые позолотившего крышу Капитолия, не всеми одобрялась (Плиний, Hist. Natur., XXXIII, 18), но она была далеко превзойдена расточительностью императоров, и наружная позолота здания обошлась Домициану в двенадцать тысяч талантов (2 400 000 фунт. ст.). Выражения Клавдиана и Рутилия («Luce metalli oemula... fastigia astris» и «Confundunt que vagos delubra micantia visus») ясно доказывают, что эта великолепная крыша не была снята ни христианами, ни готами (см.: Донат, Roma Antiqua, кн. II, гл. 6, 125). Следует полагать, что крыша Капитолия была украшена позолоченными статуямии изображениями колесниц с запряженными в каждую из них четырьмя конями.

[8] Любознательный читатель может обратиться к ученому и тщательно обработанному трактату Адриана Реланда de Spoliis Templi Hierosolymitani в Arcu Titiano Romae conspicuis, Trajecti ad Rhenum, 1716.

[9] Корабль, на котором перевозилась добыча, награбленная в Капитолии, был единственным из всего флота, потерпевшим кораблекрушение. Какой-нибудь зараженный ханжеством языческий софист, упоминая об этом факте, мог бы порадоваться тому, что эта нечестивая кладь потонула.

[10] Виктор Витенский, de Persecut. Vandal., I, 8. Деограций управлял карфагенской церковью только три года. Если бы он не был похоронен секретно, его труп был бы разорван в куски безрассудным благочестием народа. [Слова Deo Gratias были смычным приветствием среди первобытных христиан. Они редко употреблялись как имя собственное, но добрый карфагенский епископ, носивший это имя, сделал его почетным. В течение пятнадцати лет ни одно лицо духовного звания не осмеливалось поселиться среди страшных вандалов, и епископская должность оставалась вакантной. Наконец Деограций принял на себя сопряженные с нею опасности и обязанности. Гиббон, указывая на противоположность между ним и Ганнибалом, похвалил его не столько, сколько он того стоил. Он оказывал помощь, не делая никакого различия между людьми различных верований: он был арианин, а жертвы Гензерихова нашествия принадлежали к числу приверженцев Никейского символа веры. Вот почему православные писатели холодно отзывались о его благотворительности, а его собственная секта укоряла его за нежную заботливость о еретиках. Гиббон возвысил бы его гораздо более, если бы указал на контраст между его принципами и тем, как поступал точно в таком же случае Лев, прозванный Великим. Среди африканцев, искавших убежища в Риме в то время, как вандалы осаждали Карфаген, было много манихеев и последователей учения Пелагия. Вместо того чтобы выказать сострадание к этим несчастным изгнанникам, Лев приказал строго расследовать их верования, заставил подчиненное ему духовенство и истинных верующих не вступать в сношения с еретиками и исходатайствовал издание императорского декрета, в силу которого эти еретики или подвергались ссылке, или заключались в тюрьму, или подвергались иным самым жестоким строгостям (Зедлер, Lexicon, 17, 155; Неандер, История христианства, IV, 489, 490). Имя Деограция должно бы было стоять выше имени Льва, но оно редко встречается у древних писателей и едва ли находит для себя место у новейших церковных писателей или в биографиях замечательных людей. Впрочем, одна попытка напомнить о нем уже заслуживает благодарности. - Изд.].

[11] О смерти Максима и разграблении Рима вандалами говорится у Сидония Аполлинария (Panegyr. Avit., 441-450), у Прокопия (Bell. Vandal, I, 4, 5; II, 9), у Евагрия (II, 7), у Иордана (de Rebus Geticis, гл. 45) и в Хрониках Идация, Проспера, Марцеллина и Феофана под соответствующими годами.

[12] Сведения о частной жизни и о возвышении Авита приходится извлекать с надлежащей осмотрительностью из панегирика, произнесенного Сидонием Аполлинарием, который был и его подданным, и его зятем.

[13] По примеру младшего Плиния Сидоний Аполлинарий (II, 2) сочинил цветистое многословное и неясное описание виллы, которая носила имя Авита (Avitacum) и составляла его собственность. Место, где она находилась, точно не указано. Впрочем, можно справиться с примечаниями Саварона и Сирмонда.

[14] Сидоний Аполлинарий (II, 9) описал деревенскую жизнь галльской знати во время своего пребывания у одного приятеля, жившего в своем имении в окрестностях Нима. Утренние часы проводились или в том месте, которое устраивалось для игры в мяч (sphoeristerium), или в библиотеке, снабженной книгами светских и духовных латинских писателей, из которых первые предназначались для мужчин, а вторые для дам. Стол накрывался два раза для обеда и для ужина; подавались горячие блюда (вареное и жареное мясо) и вино. В промежутках или ложились спать, или катались верхом, или принимали теплые ванны.

[15] Семьдесят строк панегирика (505-575), рассказывающие о том, как Теодорих и представители Галлии старались преодолеть скромное сопротивление Авита, совершенно уничтожаются тремя словами добросовестного историка: «Romanum ambisset imperium» (Григорий Турский, II, 2).

[16] Архиепископ Севильский Исидор, который сам происходил от готских царей, сознает и почти оправдывает (Hist. Goth., с. 718) преступление, о котором раболепный Иордан из низости умалчивает (гл. 43).

[17] Это тщательное описание (I, 2) было внушено какими-нибудь политическими соображениями. Оно предназначалось для публики; друзья Сидония Аполлинария читали его многим, прежде нежели оно было помещено в сборнике его посланий. Первая книга вышла отдельно (см.: Тильемон, Mе́m. Ecclе́siast., т. XVI, с. 264).

[18] В этой характеристике Теодориха я опустил несколько мелких подробностей и технических выражений, которые могли бы быть понятны только тому, кто, подобно соотечественникам Сидония, посещал рынки, на которых выставлялись для продажи голые рабы (Дюбо, Hist. Critique etc., т. I, с. 404).

[19] «Videas ibi elegantiam Graecam, abundantiam Gallicanam, celeritatem Italam; publicam pompam, privatam diligentiam, regiam disciplinam».

[20] «Tunc etiam ego aliquid obsecraturus feliciter vincor, et mihi tabula perit ut causa salvetur». Сидоний Аполлинарий, который был уроженцем Оверни, не принадлежал к числу подданных Теодориха; но ему, вероятно, пришлось искать при тулузском дворе справедливости или милостей.

[21] Сам Теодорих торжественно и добровольно обещал свою преданность и об этом обещании знали и в Галлии, и в Испании.

...Romae sum, te duce, Amicus,
Principe te, Miles.

Сидоний Аполлинарий,
Panegyr. Avit., 511.

[22] «Quaeque sinu pelagi jactat se Bracara dives» (Авсоний, de Claris Urbibus, c. 245). Из намерения короля свевов следует заключить, что между портами Галлиции и берегами Средиземного моря поддерживались сношения морем. Корабли, выходившие из Бракара, или Браги, осторожно пробирались вдоль берегов, не отваживаясь пускаться в Атлантический океан. [Урбик называется в настоящее время Орбиго; эта река вытекает из гор Астурии, направляется к югу и к ней присоединяется Эсла, а затем совокупное течение этих рек, пробежав по провинции Леон, впадает в Дору при Заморе. Брага, принадлежащая в настоящее время к числу самых значительных городов Португалии, носила римское название Вrасаrа Augusta. Местом, где Рекиарий сел на корабль, вероятно, был Calle, у устьев Дору; теперь там находится хорошо известная гавань Порту. - Изд.].

[23] Описание этой войны со свевами составляет самую достоверную часть хроники Идация, который, будучи епископом в Iria Flavia, сам был ее свидетелем и пострадал от нее. Иордан (гл. 44) охотно входит в подробности, говоря о победе готов. [Идаций провел три месяца в плену у свевов в то время, как они находились под властью Фрумария. Палланция, которую он называет Palantina civitas, носит теперь название Паленсии; она лежит к северу от Вальядолида. Селение Падрон, находящееся на юге от Сантьяго-де-Компостела, носило в древности название Iria Flavia. - Изд.].

[24] Эта статуя была поставлена в одном из портиков или галерей, принадлежавших библиотеке Таяна, в числе статуй знаменитых писателей и ораторов (Сидоний Аполлинарий, IX, 16; Carmina, VIII, 350).

[25] «Luxuriose agere volens a senatoribus projectus est», - таково сжатое выражение Григория Турского (II, 11). Одна древняя хроника (т. II, с. 649) упоминает о неприличной шутке Авита, по-видимому, применимой скорее к Риму, чем к Триру.

[26] Сидоний Аполлинарий (Panegyr, Anthem., 302, 303) восхваляет царственное происхождение Рицимера и даже намекает на то, что его следует считать законным наследником престолов и готского и свевского.

[27] См. Хронику Идация. Иордан (гл. 44) называет его не без некоторого основания «virum egregium, et poene tunc in Italia ad exercitum singularem».

[28] «Parcens innocentiae Aviti», - в таких словах, отзывающихся и состраданием и презрением, выражается Виктор Тунисский (in Chron. apud Scaliger. Euseb.). В другом месте он называет его «vir totius simplicitatis». Это более скромная похвала, но она более основательна и более искренна, чем похвалы Сидония Аполлинария.

[29] Он претерпел мученичество, как полагают, во время гонений Диоклетиана (Тильемон, Mе́m. Ecclе́siast., т. V, с. 279, 696). Питавший к нему особое уважение Григорий Турский посвятил восхвалению Юлиана Мученика целую книгу (de Gloria Martyrum, кн. II, in Max. Biblioth. Patrum, т. XI, c. 861-871), в которой описывает около пятидесяти нелепых чудес, совершенных мощами этого святого.

[30] Григорий Турский (II, 2) кратко, но верно описывает царствование своего соотечественника. Выражения Идация «caret imperio, caret et vita» заставляют думать, что смерть Авита была насильственной; но это насилие, должно быть, было совершено втайне, так как Евагрий (II, 7) высказывает предположение, что Авит умер от моровой язвы.

[31] Вслед за скромной ссылкой на примеры своих собратьев Вергилия и Горация Сидоний Аполлинарий чистосердечно сознает свой долг и обещает уплатить его (Carmina, IV, 308).

Sic mihi diverso nuper sub Marte cadenti
Jussisti placido victor ut essem animo.
Serviat ergo tibi servati lingua poetae,
Atque meae vitae laus tua sit pretium.

См.: Дюбо, Hist. Critique etc., т. I, c. 448, 449.

[32] Слова Прокопия стоят того, чтобы их цитировать: «Οὑπоς γἀρ ό Mἄιoρίνоς ξὑμπαντας τoὑς ῥωπoτα 'Pωμαίων βεβασιλευκότας ὑπεραίρων ἀρετῆ πἀση», и далее «ἀνήρ τἀ μέν είς τoὑς ὑπηκόoυς μέτριoς γεγoνως, ψoφερὂς δέ τά ές τoὑς πoλεμἰoυς» (Bell. Vandal., I, 7); вот сжатое, но выразительное определение царских добродетелей.

[33] Этот панегирик был произнесен в Лионе в конце 458 г., в то время, когда император еще был консулом, В нем видно более искусства, чем гения, и более труда, чем искусства. Украшения или натянуты, или тривиальны, выражения или слабы, или многословны, и у Сидония Аполлинария видно неуменье выставить главную фигуру в ярком и ясном свете. Описание частной жизни Майориана занимает около двухсот строк.

[34] Она настоятельно требовала его казни и не была вполне удовлетворена его опалой. Аэций, подобно Велисарию и Мальборо, как кажется, во всем подчинялся влиянию своей жены, которая отличалась пылким благочестием, хотя и совершавшим чудеса (Григорий Турский, II, 7), но тем не менее уживавшимся с низкими и кровожадными замыслами.

[35] Алеманы перешли через Рецийские Альпы и были разбиты на Campi Canini, или долине Беллинцоны, по которой течет Тичино, направляясь с гор Адулы к Лаго-Маджоре (Клювье, Italia Antlqua, т. I, с. 100, 101). Восхваление победы, одержанной над девятьюстами варварами (Panegyr. Majonan., 373, 374), обнаруживает крайнее истощение Италии.

[36] «imperatorem me factum Р. С. electionis vestrae arbitrio, etfortissimi extercitus ordinatione agnoscite» (Novell. Majonan., тит. 3, c. 34, ad calcem Cod. Theodos.). Сидоний Аполлинарий говорит о единодушном желании всей империи:

...Postquam ordine vobis
Ordo omnis regnum dederat; plebs, curia, miles,
Et collega simul. . . . . 386.

Эти выражения носят на себе отпечаток старины и уважения к конституции; мы можем также заметить, что духовенство еще не считалось за особое сословие в государстве. [Неточные выражения поэта не дают права на такой определенный вывод. В общепринятом смысле слов христианское духовенство давно уже составляло «особое сословие в государстве». Это вполне доказано Неандером (История христианства, III, 195, 197, 207). И нельзя сказать, чтобы вышеприведенные выражения Сидония были согласны с конституцией. Конституция императорского Рима никогда не давала ни народу, ни армии права участия в избрании императоров; это право было предоставлено сенату, и хотя сенат на самом деле не всегда мог им пользоваться, оно с формальной стороны уважалось до конца. Что касается Авита, то miles, которым он был обязан своим возведением на престол, были готскими солдатами Теодориха; а в пользу Майориана могли бы подавать голоса лишь наемные чужеземцы, вмешательство которых не могло быть допущено конституцией. - Изд.].

[37] Можно читать dilationes и delationes, но в последнем слове больше смысла и выразительности, потому я отдал ему предпочтение.

[38] «Аb extemo hoste et a domestica clade liberavimus»; под этими последними словами Майориан, должно быть, разумел тиранию Авита; стало быть, он считал казнь Авита за похвальное дело. Касательно этого предмета Сидоний Аполлинарий выражается и боязливо и неясно; он распространяется о двенадцати Цезарях, об африканских народах и пр. для того, чтобы избежать необходимости произносить опасное имя Авита (305-369).

[39] См. содержание этого Майорианова эдикта или послания к сенату в Novell. (тит. 4, с. 34). Впрочем, выражение regnum nostrum носит на себе некоторый отпечаток того времени и не гармонирует с часто употребляемым словом respublica.

[40] См. постановления Майориана (их только девять, но они очень длинны и разнообразного содержания) в конце Кодекса Феодосия (Novell., тит. 4, с. 32-37). Годефруа не присовокупил никаких комментариев к этим добавочным актам.

[41] «Fessas provincialium varia atque multiplici tributorum exactione fortunas, et extiaoidinariis fiscalium solutionum oneribus attritas, etc.» (Novell. Majorian., тит. 4, c. 34).

[42] Ученый Гривс (Greaves, ч. 1, с. 329-331) открыл путем старательных исследований, что aure Антонинов весили сто восемнадцать английских гранов, а такие же монеты пятого столетия - только шестьдесят восемь. Майориан приказал принимать в уплату все монеты старинного чекана, за исключением только Gallic solidus, не потому, что его вес был недостаточен, а потому, что его проба была ненадлежащей.

[43] Весь этот эдикт (Novell. Majorian., тит. 6, с. 35) интересен: «Antiquarum aedium dissipatur speciosa constructio; et ut aliquid reparetur, magna diruuntur. Hincjam. occasio nascitur, ut etiam unusquisque privatum aedificium construens, per gratiam judicum... prae sumere de publicis locis necessaria, et transferee non dubitet, etc.». Петрарка высказывал в четырнадцатом веке те же жалобы с таким же жаром, но не с такой же энергией (Vie de Petrarque, т. I, с. 326, 327). Если я доведу до конца эту историю, я не забуду упадка и разрушения Рима, так как это очень интересный сюжет, которым я первоначально предполагал ограничиться.

[44] Император обращается к консуляру Тосканы Рогациану за его снисходительность с такими язвительными упреками, которые отзываются личным озлоблением (Novell., тит. 9, с. 37). Закон Майориана, подвергавший наказанию упорствовавших вдов, был скоро отменен его преемником Севером (Novell. Sever., тит. 1, с. 37).

[45] Сидоний Аполлинарий, Panegyr. Majorian., 385-440.

[46] Смотр армии и переход через Альпы составляют содержание тех частей панегирика, которые более других сносны (470-552). Де Буа (Hist. des Peuples etc., т. VIII, с. 49-55) как комментатор более удовлетворителен, чем Саварон или Сирмонд.

[47] «Τά μέν oπλoις, τά δέ λόλoις», - таково основательное и резкое отличие, на которое указывает Приск (Excerpt. Legation., с. 42) в коротеньком отрывке, бросающем яркий свет на историю Майориана. Иордан умолчал о поражении визиготов и о заключении с ними союза, хотя об этом было объявлено в Галлиции во всеобщее сведение и об этом говорится в хронике Идация.

[48] Флор, II, 2. Он забавляет себя поэтическим вымыслом, будто деревья внезапно превратились в корабли; действительно, весь ход этого дела, в том виде как он описан в первой книге Полибия, слишком мало похож на обычный ход человеческих дел.

[49] Interea duplici texis dum littore classem
Inferno superoque mari, cadit omnis in aequor
Syiva tibi, etc...

Сидоний Аполлинарий, Panegyr. Majorian., 441-461.

Число кораблей, доходившее, по словам Приска, до трехсот, было преувеличено неопределенным сравнением с флотами Агамемнона, Ксеркса и Августа.

[50] Прокопий, Bell. Vandal., I, 8. Когда Гензерих привел в карфагенский арсенал гостя, настоящего имени которого он не знал, то сложенное там оружие стало само собой ударяться одно о другое. Майориан выкрасил свои белокурые волосы в черный цвет.

[51] ...Spoliisque potitus
Immensis, robur luxu jam perdidit omne,
Quo valuit dum pauper erat.

Panegyr. Majorian., 330.

Затем он, как кажется, без всякого основания, приписывает Гензериху пороки его подданных.

[52] Он сжег селения и отравил родники (Приск, с. 42). Дюбо (Hist. Critique etc., т. I, 475) замечает, что от его разрушительных поисков могли спастись те запасы, которые вкапывались маврами в землю. Мавры имели обыкновение выкапывать на одном поле по двести или триста ям, в каждой из которых умещалось по меньшей мере по четыреста четвериков зернового хлеба (Шо (Shaw), Путешествия, с. 139).

[53] Идаций, живший в Галлиции вне сферы влияния Рицимера, смело и добросовестно говорит: «Vandali per proditores ad moniti, etc.». Впрочем, он не называет изменника по имени.

[54] Прокопий, Bell. Vandal., I, 8. Свидетельство Идация отличается откровенностью и беспристрастием: «Majorianum de Galliis Romam redeuntem, et Romano imperio vel nomini res necessarias ordinantem, Richimer livore percitus, et invidorum consilio fultus, fraude interficit circumventum». Некоторые читают Suevorum, а я был бы готов оставить оба эти слова, так как они указывают на различных сообщников, участвовавших в заговоре против Майориана.

[55] См. Эпиграммы Эннодия (№ 135) в собрании сочинений Сирмонда (т. I, с. 1903). Они бесцветны и туманны; но Эннодий был назначен епископом в Павию через пятьдесят лет после смерти Майориана, и его похвалы заслуживают доверия и внимания.

[56] Сидоний Аполлинарий вяло описывает (I, 2) ужин в Арле, на который пригласил его Майориан незадолго до своей смерти. Он не имел намерения хвалить покойного императора; но следующее случайно высказанное беспристрастное замечание («Subrisit Augustus; ut erat, auctoritate servata, cum se communioni de disset, joci plenus») перевешивает шестьсот строк его продажного панегирика.

[57] Сидоний Аполлинарий (Panegyr. Anthem., 317) отправляет его прямо на небеса.

Auxerat Augustus naturae lege Severus
Divorum numerum...

А в старинном списке императоров, составленном во времена Юстиниана, восхваляется его благочестие и говорится, что его резиденцией был Рим (Сирмонд, Notit. ad Sidon., с. 11l, 112).

[58] Тильемон, которого всегда приводят в негодование рассказы о добродетелях людей, не верующих в Христа, приписывает это благоприятное описание личности Марцеллина (которое дошло до нас благодаря Свидасу) пристрастному усердию какого-нибудь языческого историка (Hist. des Empereurs, т. VI, с. 330).

[59] Прокопий, Bell. Vandal., I, 6. В том, что касается различных подробностей жизни Марцеллина, нелегко согласовать греческого историка с латинскими хрониками того времени.

[60] Я полагаю, что следует относить к Эгидию похвалы, расточаемые Сидонием (Panegyr. Majorian., 553) безымянному военачальнику, который командовал арьергардом у Майориана. Идаций, на основании слухов, хвалит его за христианское благочестие, а Приск (с. 42) говорит о его воинских доблестях.

[61] Григорий Турский, II, 12. Отец Даниил, обладавший поверхностными историческими сведениями, которые он приобрел не из первоначальных источников, высказал некоторые возражения против истории Хильдериха (Historiens de France, т. I, Preface Historique, c. 78, 79), но их основательно опровергли Дюбо (Hist. Critique etc., т, I, c. 460-510) и два писателя, состязавшиеся из-за премии, назначенной Суассонской академией (с. 131-177, 310-339). Что касается продолжительности изгнания Хильдериха, необходимо или продлить жизнь Эгидия долее того времени, которое указано хроникой Идация, или исправить текст Григория, заменив слова octavo anno словами quarto anno.

[62] О том, как вел Гензерих морские войны, рассказывают: Приск (Excerpt. Legation., с. 42), Прокопий (Bell. Vandal., I, 5), Виктор Витенский (de Persecut. Vandal., I, 17, Рюинар, с. 467-481) и три панегирика Сидония Аполлинария, хронологический порядок которых странно перепутан в изданиях Саварона и Сирмонда (Avit. Carm., VII, 441-451; Majorian. Carm., V, 327-350, 385-440; Anthem. Carm., II, 348-386). В одном месте поэт как будто воодушевляется своим сюжетом и выражает сильную мысль в живописной форме:

...Hinc Vandalus hostis
Urget; et in nostrum numerosa classe quotannis
Militat excidium; conversoque ordine Fati
Forrida Caucaseos infert mihi Byrsa furores.

[63] Даже поэт был вынужден сознаться, что положение Рицимера было очень затруднительным:

Praeterea invictus Ricimer, quem publica fata
Respiciunt, proprio solus vix Marte repellit
Piratam per rura vagum...

Италия обращается со своими жалобами к Тибру, а Рим, по просьбе речною бога, отправляется в Константинополь, отказывается от своих старинных притязаний и ищет дружбы восточной богини Авроры. Этими мифологическими вымыслами пользовался и злоупотреблял гений Клавдиана, а для музы Сидония Аполлинария они служат постоянным и жалким ресурсом.

[64] Оригинальные произведения, в которых шла речь о царствованиях Маркиана, Льва и Зенона, дошли до нас в урезанных отрывках; поэтому для восполнения пробелов приходится прибегать к позднейшим компиляциям Феофана, Зонары и Седрена.

[65] Св. Пульхерия умерла в 453 г., т. е. за четыре года до смерти своего номинального супруга; новейшие греки празднуют ее память 10 сентября; она завещала громадное состояние на дела благочестия или на пользу церкви (см.: Тильемон, Mе́m. Ecclе́siast., т. XV, с. 181, 184).

[66] См.: Прокопий, Bell. Vandal., I, 4. [Рассказы о нахождении Маркиана в плену и о данном им обещании похожи на правду. Хотя он в ту пору не был в таких молодых летах, в каких Аэций жил среди готов, он, подобно Аэцию, приобрел от своих грубых наставников качества, сделавшие его способным исполнять обязанности достигнутого им высокого положения с таким достоинством, которое затмевало выродившихся потомков Феодосия. И нельзя сказать, чтобы он выносил то грубое обхождение, которому будто бы подвергался всякий, кто попадал в плен к вандалам. Однажды, когда он отдыхал на открытом воздухе под жгучими солнечными лучами, проходивший мимо Гензерих увидел орла, парившего над спавшим пленником. Король вандалов принял это за счастливое предзнаменование, разбудил любимца фортуны и дал ему свободу, предварительно взяв с него торжественную клятву, что, когда он будет императором, он не будет предпринимать войн с вандалами. Этот анекдот бросает на характер Гензериха отпечаток мягкости, очищает его манеру вести войны от тех ужасов, которыми ее обезображивали, и еще раз доказывает, что сношения с грубыми варварами скорее способствовали, чем препятствовали цивилизации. - Изд.].

[67] Из того что это служило препятствием для возведения Аспара на престол, можно заключить, что пятно раскола было вечным и неизгладимым, между тем как пятно варварства исчезало во втором поколении.

[68] Феофан, с. 95. Это, как кажется, был первый пример того обряда, который впоследствии исполнялся всеми христианскими монархами и из которого духовенство извлекло самые опасные результаты.

[69] Седрен (с. 345, 346), который был знаком с писателями более блестящей эпохи, сохранил для нас следующие замечательные слова Аспара: «Βασιλεῦ, τόν ταὑτην τῆν άλoυργἰδα περιβεβλημένoν oὑ χρή διαψευδεσθαι».

[70] Могущество исавров тревожило Восточную империю при двух последующих императорах Зеноне и Анастасии, но оно окончилось истреблением этих варваров, сохранявших свою самостоятельность в течение почти двухсот тридцати лет.

[71] ...Tali to civis ab urbe
Procopio genitore micas; cui prisca propago
Augustis venit a proavis.

Вслед за этим поэт (Сидоний Аполлинарий, Panegyr. Anthem., 67-306) описывает частную жизнь и судьбу будущего императора, с которыми он, должно быть, был очень мало знаком.

[72] Сидоний Аполлинарий не без остроумия уверяет, что это разочарование придало новый блеск добродетелям Антемия (210, 211), отказавшегося от одного престола и неохотно затупившего на другой (22, 23).

[73] Поэт также воспевает единодушие всех сословий (15-22), а Хроника Идация говорит о военных силах, которые сопровождали нового императора.

[74] «Interveni autem nuptiis patricii Ricimeris, cui filia perennis Augusti in spem publicae securitatis copulabatur». Путешествие Сидония от Лиона до Рима и римские празднества описаны довольно живо (I, 5, 9).

[75] Сидоний Аполлинарий (I, 9) откровенно описывает мотивы своего образа действий, свои труды и полученную награду: «Hic ipse Panegyricus, si non judicium, certe eventum, boni operis accepit». Он был назначен епископом Клермонским в 471 г. (Тильемон, Мém. Ecclésiast., т. XVI, с. 750).

[76] Дворец Антемия стоял на берегу Пропонтиды. В девятом столетии зять императора Феофила Алексей получил позволение купить эту землю и кончил свою жизнь в монастыре, основанном им на этом живописном месте (Дюканж, Const. Christiana, с. 117-152).

[77] «Papa Hilarus... apud beatum Petrum Apostolum, palam ne id fieret, claravoce constrinxit, in tantum ut non ea facienda cum interpositione juramenti idem promitt eret Imperator» (Геласий, Epistol. ad Andronicum, apud Baron., A. D. 467, № 3). Кардинал замечает с некоторым удовольствием, что было гораздо легче ввести какую-нибудь ересь в Константинополе, чем в Риме.

[78] Дамаский, Жизнеописание философа Исидора (apud Photium, с. 1049). Дамаский, живший в царствование Юстиниана, написал другое сочинение, заключавшее в себе пятьсот семьдесят сверхъестественных рассказов о духах, демонах, видениях и других бреднях Платонова язычества.

[79] В поэтических произведениях Седония Аполлинария, которые он впоследствии сам признавал негодными (IX, 16), баснословные боги являются главными действующими лицами. Если Иероним был больно высечен ангелами только за то, что читал Вергилия, то епископ Клермонский стоил того, чтобы музы еще больнее высекли его за рабское подражание.

[80] Овидий (Fast., кн. II, с. 267-452) забавно описал безрассудства древних, еще внушавшие такое уважение, что важный сановник, бегавший голым по улицам, не возбуждал ни удивления, ни смеха.

[81] См.: Дионисий Галикарнасский, I, 25-65, изд. Гудсона. Римские антикварии Донат (кн. II, гл. 18) и Нардини (с. 386, 387) старались в точности определить место Луперкала.

[82] Бароний издал извлеченное им из рукописей Ватикана послание папы Геласия (A. D. 496, № 28-45), которое носит следующее заглавие: «Adversus Andromachum Senatorem, caeterosque Romanos, qui Lupercalia secundum morem pristinum colenda constituebant». Геласий постоянно держится предположения, что его противники только по названию христиане, и, чтобы не отставать от них в нелепости предрассудков, приписывает этим безвредным празднествам все общественные бедствия того времени.

[83] «Itaque nos quibus totius mundi regimen commisit superna provisio... Pius et triumphator semper Augustus filius noster Anthemius, licet Divina Majestas et nostra creatio pietati ejus plenam Imperii commiserit potestatem, etc.». Таков возвышенный слог Льва, которого Антемий почтительно называет Dominus et Pater meus Princeps sacratissimus Leo (см.: Novell. Anthem., тит. 2, 3, c. 38, ad calcem Cod. Theod.).

[84] Об экспедиции Гераклия до нас дошли сбивчивые сведения (Тильемон, Hist. des Empereurs, т. VI, с. 640), и нужна большая осмотрительность, чтобы при передаче сообщаемых Феофаном подробностей не впасть в противоречие со свидетельством Прокопия, которое заслуживает большего доверия.

[85] Переход Катона из Береники, находившейся в провинции Кирена, был гораздо длиннее, чем переход Гераклия из Триполи. Он прошел через песчаную степь в тридцать дней и кроме обыкновенных съестных припасов должен был взять с собой множество наполненных водой кожаных мешков и нескольких psylli, обладавших, как полагали, искусством высасывать яд из ран, нанесенных укусом местных змей (см.: Плутарх, in Caton Uticens., т. IV, с. 275; Страбон, Geographica, XVII, 1193).

[86] Общая сумма расходов с точностью указана Прокопием (Bell. Vandal., I, 6); входившие в ее состав части, о которых Тильемон (Hist. des Empereurs, т. VI, с. 396) старательно извлек сведения из произведений византийских писателей, менее точно определены и менее интересны. Историк Малх оплакивал общую нищету (Excerpt. ex Suida in Corp. Hist. Byzant., c. 58); но он, конечно, был неправ, когда обвинял Льва в накоплении сокровищ, собранных вымогательством с народа.

[87] Этот мыс находится в сорока милях от Карфагена (Прокопий, I, 6) и в двадцати лье от Сицилии (Шо, Путешествия, с. 89). Сципион высадился, глубже войдя в залив, у мыса Красивого; см. оживленное описание Тита Ливия (XXIX, 26, 27).

[88] Феофан (с. 100) утверждает, что у вандалов было потоплено много кораблей. Слова Иордана (de Successione Regnum), что Василиск напал на Карфаген, должны быть истолкованы в очень измененном смысле.

[89] Дамаский, in Vit. Isidor. apud Phot., c. 1048. Из сравнения трех кратких хроник того времени можно заключить, что Марцеллин сражался вблизи Карфагена и что он был убит на Сицилии.

[90] Об африканской войне см. Прокопия (Bell. Vandal., I, б), Феофана (с. 99-101), Седрена (с. 349, 350) и Зонару (II, 14). Монтескье (Considérations sur la Grandeur etc., т. III, гл. 20, c. 497) высказал основательное мнение о неуспехе этих обширных морских вооружений.

[91] Иордан служит для нас самым надежным руководителем при описании царствований Теодориха и Евриха (de Rebus Geticis, гл. 44-47). Идаций кончает свой рассказ слишком рано, а Исидор очень скуп на те сведения, которые он мог бы доставить нам о ходе дел в Испании. События, касающиеся Галлии, тщательно выяснены в третьей книге аббата Дюбо (Hist. Critique etc., т. I, с. 424-620).

[92] См.: Мариана, Hist. Hispan., т. I, кн. 5, гл. 5.

[93] Неполное, но оригинальное описание Галлии и в особенности Оверни можно найти у Сидония Аполлинария, который был глубоко заинтересован в судьбе своего отечества сначала в качестве сенатора, а впоследствии в качестве епископа (см.: V, 1, 5, 9).

[94] Сидоний Аполлинарий, III, 3; Григорий Турский, II, 24; Иордан, гл. 45. Быть может, Экдидий был сыном жены Авита от ее первого мужа.

[95] «Si nullae a republica vires, nulla praesidia, si nullae, quantum rumor est, Anthemii principis opes, statuit, te auctore, nobilitas seu patriam dimittere, seu capillos» (Сидоний Аполлинарий, II, 1). Под этими последними словами (Сирмонд, Notit., с. 25) можно также разуметь посвящение в духовный сан, которое состоялось по желанию самого Сидония Аполлинария.

[96] Историю этих британцев можно проследить по сочинениям Иордана (гл. 45), Сидония Аполлинария (III, 9) и Григория Турского (II, 18). Сидоний (называющий эти наемные войска argutos, armatos, tumultuosos, virtute, numero, contubernio, contumaces) обращается к их главнокомандующему в дружеском и фамильярном тоне. [Британцы, отстаивавшие в ту пору свою собственную независимость, не могли прислать вспомогательный отряд из 12 000 человек под начальством одного из своих королей на помощь к разрушавшейся империи, которую они сами незадолго перед тем так жалобно молили о помощи. Эти мнимые британцы были жившими в Арморике бретонцами. В опровержение такого мнения нельзя найти ни одного слова в кратком рассказе Иордана; с другой стороны, это мнение подтверждается тем, что пишет Сидоний Аполлинарий. Послание Riothamo suo было, очевидно, адресовано не какому-нибудь прибывшему издалека иноземцу, а такому человеку, с которым писатель давно уже поддерживал дружеские сношения во время своих странствований по Галлии; и в этом послании, и в некоторых других случаях (I, 7; IX, 9) он так отзывается о Britannos, что делавший к его сочинениям заметки Сирмонд (Notit., с. 16) считает их за Britones Gallicos, Armoricos и предостерегает читателя, чтобы он не принял их за пришельцев с острова Британия. - Изд.].

[97] См.: Сидоний Аполлинарий, I, 7, с примеч. Сирмонда. Это письмо делает честь и его сердцу, и его уму. Хотя проза Сидония и страдает от дурного вкуса и натянутости, она все-таки гораздо лучше его пошлых стихов.

[98] Когда Капитолий перестал считаться за храм, его приспособили для помещения гражданских должностных лиц, и он до сих пор служит местом жительства для одного из римских сенаторов. Странствующим торговцам дозволяли выставлять их ценные товары под портиками.

[99] «Hаес ad regem Gothorum chartav idebatur emitti, pacem cum Graeco Imperatore dissuadens, Britannos super Ligerim sitos impugnari opportere demonstrans, cum Burgundionibus jure gentium Gallias dividi debere confirmans».

[100] «Senatus consultum Tiberianum» (Сирмонд, Notit., с. 17); впрочем, этот закон назначал только десятидневный промежуток времени между смертным приговором и его исполнением; остальные двадцать дней были прибавлены в царствование Феодосия. [Этот дополнительный закон был издан Феодосием в виде охраны от взрывов гнева вроде тех, которые были причиной резни в Фессалонике (см.: ч. III, гл. XXVII). - Изд.].

[101] «Catilina seculi nostri» (Сидоний Аполлинарий, II, 1; V, 13; VII, 7). Он с отвращением отзывается о преступлениях Сероната и одобряет его казнь, быть может, с негодованием добродетельного гражданина, а быть может, и с мстительностью личного врага.

[102] В царствование Антемия Рицимер разбил и убил короля аланов Беорга (Иордан, гл. 45). Его сестра была замужем за королем бургундов, и он поддерживал дружеские сношения с колонией свевов, поселившейся в Паннонии и в Норике.

[103] «Galatam concitatum». Сирмонд (в своих примечаниях к сочинениям Эннодия) относит это прозвище к самому Антемию. Император, вероятно, был родом из провинции Галатия; ее галло-греческое население, как полагали, соединяло пороки дикарей с пороками цивилизованных, но развращенных народов.

[104] Епифаний был епископом в Павии в течение тридцати лет (467-497 гг.; см.: Тильемон, Mém. Ecclésiast., т. XVI, с. 788). И его имя и его деяния остались бы не известными для потомства, если бы один из его преемников Эннодий не написал его биографию (Sirmond, Opera, т. I, с. 1647-1692), в которой выставляет его одним из самых великих людей того времени. [События того времени, по-видимому, подтверждают то, что говорит о Епифании его биограф. Это была если не блестящая, то симпатичная личность. Он из своих собственных доходов помогал исправлению поврежденных в Павии зданий, выкупал пленных из рабства, охотно содействовал восстановлению мира и иногда мирил враждовавших вождей. Тот факт, что другие церковные писатели не упоминают его имени, говорит в его пользу; он не прославил себя никаким актом религиозной нетерпимости, за который мог бы удостоиться причисления к лику святых. - Изд.].

[105] Эннодий (с. 1659-1664) описал это посольство Епифания, и хотя его рассказ многословен и сбивчив, он все-таки проясняет некоторые интересные подробности касательно распадения Западной империи.

[106] Приск, Excerpt. Legation., с. 74; Прокопий, Bell. Vandal., I, 6. Евдокия и ее дочь были возвращены из плена после смерти Майориана. Быть может, Олибрий получил консульское звание (A. D. 464) в качестве свадебного подарка.

[107] Время прибытия Олибрия определяется (что бы ни думал Пажи) продолжительностью его царствования. О тайной подачке со стороны Льва говорят и Феофан, и Пасхальная хроника. Нам не известны мотивы Льва, но наше незнание распространяется даже на самые важные и публично совершавшиеся события того времени.

[108] Из четырнадцати частей, или кварталов, на которые Рим был разделен Августом, только один Яникул находится на тосканской стороне Тибра. Но в пятом веке ватиканское предместье равнялось своими размерами значительному городу, а при церковном разделении города на части, которое было сделано недавно по распоряжению папы Симплиция, два из семи римских кварталов, или приходов, были приписаны к церкви св. Петра (см.: Нардини, Roma Antica, с. 67). Мне пришлось бы писать очень длинную и скучную диссертацию, если бы я захотел выяснить все те пункты, в которых я уклоняюсь от топографии этого ученого римлянина.

[109] «Nuper Anthemii et Ricimeris civili furore subversa est. Gelasius» (in Epist. ad Andromach. apud Baron., A. D. 496, № 42). Сигоний (de Imperio Occidentali, I, 542, 543) и Муратори (Annali d'ltalia, т. IV, c. 308, 309) выяснили подробности этого кровавого события при помощи более полного манускрипта в Historia Miscella.

[110] Такова была saeva ас deformis urbe tota facies, когда войска Веспасиана напали на Рим и взяли его приступом (см.: Тацит, История, III, 82, 83), а с тех пор все поводы для причинения вреда ближнему значительно усилились. Во все века случаются перевороты, сопровождаемые такими же общественными бедствиями, но не во все века появляются Тациты для описания этих переворотов.

[111] См.: Дюканж, Familiae Byzantinae, с. 74, 75. Ареобинд, который, как кажется, был женат на племяннице императора Юстиниана, был восьмым потомком старшего Феодосия.

[112] Последние перевороты, происходившие в Западной империи, слегка упомянуты у Феофана (с. 102), у Иордана (гл. 45), в Хронике Марцеллина и в отрывках анонимного автора, которые Валуа поместил в конце произведений Аммиана Марцеллина (с. 716, 717). Если бы Фотий не был, к сожалению, так краток, мы могли бы извлечь много сведений из современных ему историй Малха и Кандида (см. его Извлечения, с. 172-179).

[113] Григорий Турский, II, 28; Дюбо, Hist. Critique etc., т. I, с. 613. Вследствие смерти или умерщвления двух его братьев, Гундобад сделался единственным владетелем Бургундского королевства, разрушение которого ускорили их раздоры.

[114] «Julius Nepos armis pariter summus Augustus ac moribus» (Сидоний Аполлинарий, V, 16). Непот дал Экдицию титул патриция, который был ему обещан Антемием, - decessoris Anthemii fidem absolvit (см.: VIII, 7).

[115] Епифаний был отправлен от Непота послом к визиготам с целью установить fines Imperii Italici (Эннодий, in Sirmond, т. I, с. 1665-1669). Его трогательная речь не выдала постыдной тайны, которая вскоре вслед за тем вызвала основательные и горькие жалобы со стороны епископа Клермонского.

[116] Малх, apud Phot., с. 172; Эннодий, Эпигр. 1, 82 in Sirmond Opera, т. I, с. 1879. Впрочем, есть некоторое основание сомневаться в том, что император и архиепископ были одним и тем же лицом. [По словам Зедлера, на которого можно положиться, потому что его авторитет всегда оказывается надежным, экс-император Гликерий умер епископом Салонским в 480 г. (Lexicon, 10, 1729). Но он подстрекал на умерщвление Юлия Непота. Марцеллин (Chron. ad cons. Basilii) говорит, что это преступление было совершено двумя из его comites - Виатором и Овидой. Кассиодор называет последнего Одивой. - Изд.].

[117] Наши сведения о наемниках, ниспровергнувших Западную империю, заимствованы от Прокопия (Bell. Goth., I, 1). И общераспространенное мнение, и новейшие историки выставляют Одоакра в ложном свете иностранца и короля, вторгшегося в Италию с армией из чужеземцев, его подданных по рождению.

[118] «Orestes, qui ео tempore quando Attila ad Italiam venit, se illi junxit, et ejus notarius factus fuerat» (анонимный автор у Валуа, с. 716). Он ошибается в указании времени, но мы можем верить ему в том, что секретарь Аттилы был отцом Августула.

[119] См.: Эннодий, in Vit. St. Epiphan. in Sirmond Opera, т. I, c. 1669, 1670. Он придает ещe более достоверности рассказу Прокопия, хотя мы и сомневаемся в том, что действительно дъявол внушил мысль об осаде Павии для того, чтобы сделать неприятность епископу и его пастве.

[120] Иордан, гл. 53, 54. Де Буа (Hist. des Peuples de l'Europe, т. VIII, с. 221-228) удовлетворительно объяснил факты, касающиеся происхождения и приключений Одоакра. Я почти готов верить, что он был тем, кто ограбил Анжер и начальствовал над флотом саксов, занимавшихся грабежом на океане (Григорий Турский, II, 18).

[121] Vade ad Italiam, vade vilissimis nunc pellibus coopertis: sed multis cito plurima largiturus» (Anonymus Valesii, c. 717). Он делает ссылки на биографию св. Северина, которая дошла до нас и в которой есть много малоизвестных и ценных исторических фактов; она была написана его учеником Евгиппием (A. D. 511) через тридцать лет после его смерти (см.: Тильемон, Мém. Ecclésiast., т. XVI, с. 168-181).

[122] Феофан, называющий его готом, утверждает, что он был воспитан и вскормлен (τραφεντος) в Италии (с. 102), а так как это энергичное выражение нельзя принимать в буквальном смысле, то под ним следует понимать продолжительную службу в императорской гвардии.

[123] «Nomen regis Odoacer assumpsit, cum tamen neque purpura nec regalibus uteretur insignibus» (Кассиодор, in Chron., A. D. 476). Он, как кажется, принял отвлеченный титул короля, не относя его ни к какой особой нации или стране. [Утверждали, будто Одоакр никогда не пользовался своим правом чеканить монеты. Одна из его серебряных монет находится в Венском императорском музее. Она принадлежит к числу тех нумизматических сокровищ, которые были открыты в Венгрии в 1797 и 1805 гг. и описаны в 1826 г. преемником Экгеля Штейнбюхелем. См. примечания издателя сочинений Экгеля (Num. Vet, VIII, 82-203). - Изд.].

[124] Благодаря Малху, произведения которого к сожалению утрачены, до нас дошли (in Excerpt. Legation., с. 93) сведения об этой чрезвычайной отправке послов от сената к Зенону. Отрывок анонимного автора (с. 717) и извлечение из произведений Кандида (apud Phot., с. 176) также могут быть полезны.

[125] Год, в котором окончилось существование Западной империи, трудно определить с точностью. Подлинные хроники, по-видимому, принимают A. D. 476. Но на основании двух указаний времени, которые находятся у Иордана (гл. 46), следовало бы отнести это великое событие к 479 г.; и хотя де Буа не обратил внимания на его свидетельство, он, однако, приводит (т. VIII, с. 261-288) несколько побочных соображений, подтверждающих то же мнение. [Клинтон (F. R. I, 684) ссылается на Иордана (de Rebus Geticis, гл. 44 и de Successione Regnum, с. 709) как на такой авторитет, который в совокупности с авторитетом Хроники Кассиодора говорит в пользу 476 г. На этот год указывает второе консульство Василиска, узурпация которого прекратилась в 477 г. У Экгеля (VIII, 203) нет монет Ромула, которые относились бы к более позднему времени, чем 22 августа, A. D. 476. - Изд.].

[126] См. его медали у Дюканжа (Familiae Byzantinae, с. 81), Приска (Excerpt. Legation., с. 56) и Маффеи (Osservazioni Letterarie, т. II, с. 314). Мы можем указать другой знаменитый пример такого же рода. Самые незнатные подданные Римской империи принимали блестящее название patricius, которое перешло к целой нации вследствие обращения Ирландии в христианство. [На медалях Орестова сына значится только имя Ромула, а название Августа служит только обычным императорским титулом. В этом случае не было ни одного необычайного усваивания каких-либо имен. Имена Августул, Момул, или Момил, были насмешливыми прозвищами, в которых выражалось презрение его подданных; эти имена никогда не упоминались на монетах (Экгель, VIII, 203). Гиббон не имел основания ссылаться на такое же присваивание блестящего имени Патриция. Апостол Ирландии не был подданным Римской империи. Он родился, - как уже было ранее замечено в гл. XXX, - в Шотландии и в первые годы своей жизни был известен только под именем Succoth. Принятое им впоследствии имя Патриция едва ли могло возвысить его в глазах ирландцев, которые не могли понимать его смысла. - Изд.].


<< Назад | Содержание | Вперед >>