История России - Новейшая история России и стран бывшего СССР

Чернов Виктор Михайлович (1873 - 1952) - социалист-революционер, с мая по август 1917 г. министр земледелия во Временном правительстве

(Лидеры, позиции, колебания)

На второй день после падения самодержавия руководящая роль в советских кругах принадлежала деятелям социально-демократического направления. Инициатива создания Петроградского Совета была в руках с.-д. меньшевистской фракции Государственной думы (большевистская фракция судилась за «пораженческую» деятельность и была сослана в Сибирь) и еще более «правой» социал-демократической группировки - «рабочей группы при центральном военно-промышленном комитете». Социалисты-революционеры выборы в четвертую Государственную думу бойкотировали; но отдельные лица, находившиеся под влиянием их идей, входили в т. н. «трудовую труппу» со слабым налетом полусоциализма; таков был лидер этой группы А. Ф. Керенский, таков был представлявший трудовиков в Совете, сильно эволюционировавший вправо (к мирному кооператизму и национализму), старый революционер Н. В. Чайковский и др. Их близость к буржуазному лагерю могла только содействовать торжеству «классической» точки зрения русского социал-демократизма: убеждения в неизбежности формально-государственного возглавления русской революции людьми буржуазного лагеря. Более левая социал-демократическая группа, возглавляемая Стекловым и Сухановым, примыкала если не к этой «классической» точке зрения, то к практическим выводам из нее, и отпадала от большинства лишь в вопросе о войне: она склонялась к тактике «мира во что бы то ни стало», в то время как большинство тогдашних социал-демократических [154] деятелей Совета стояло или на точке зрения простого патриотического принятия войны («оборонцы»), или на точке зрения революционного ее преображения («революционные оборонцы»).

Руководящим социал-демократическим деятелям Совета могло казаться и, естественно, казалось, что советская демократия отреклась от составления Временного правительства в пользу демократии цензовой потому, что в советском лагере возобладал единственно правильный взгляд на русскую революцию, как революцию буржуазную, открывающую собой длинный исторический период капиталистической индустриализации России. За это как будто говорила внешность событий. Фактический исход споров о способе организации власти лучше всего мог бы быть политически осмысленным и теоретически обоснованным именно их теорией. Однако, как известно, дальнейшее течение, революции менее всего способно было служить иллюстрацией ее правильности. Но дело не только в этом, а, прежде всего, в том, что фракционные теории и доктрины в решительный момент оказывались гораздо меньшей двигательной силой, чем это воображали люди, фанатически вверявшиеся им в течение всей своей жизни. Создавшаяся  р е в о л ю ц и о н н а я  к о н ъ ю н к т у р а  столь принудительно определяла практическое поведение людей, что им порою некогда было даже замечать, нет ли в этом поведение резкого противоречия со всем тем, что они когда-то думали о революции, как далекой «музыке будущего».

Советская демократия уступила создание власти, формирование Временного правительства демократии цензовой - может быть, сама того не сознавая, - просто потому, что здесь для нее была линия наименьшего сопротивления, что, действуя иначе, она стала бы лицом к лицу со слишком большими трудностями, и притом не одними лишь внешними, но еще более чувствительными трудностями внутренними.

Во-первых, для образования правительства ей не хватало программного единодушия; в ее среде имела место пестрота взглядов и на характер революции, и на взаимоотношения между революцией и войною. Правда, и в лагере цензовой демократии, в недрах думского «прогрессивного блока» не все было ладно. С самого его возникновения он не раз угрожающе скрипел, и царские министры уже не раз злорадно предвкушали его [155] распадение на составные части. Однако же буржуазные политики того времени были гораздо более гибкими, эластичными, искушенными в искусстве политического компромисса, чем деятели революции. Эпоха подпольного существования, полного ухода из легальной политической жизни, располагала прежде всего к идеологической выдержанности, к неумолимой логической последовательности, близким к фанатизму партийной догмы. Школа нелегальной борьбы во все времена у всех народов была школой несколько! оторванного от практической жизни теоретизирования и гордо замкнутой непримиримости. Лишь реальное влияние на ход государственных дел взращивает в людях сознание ответственности и умение расценивать каждый шаг с точки зрения непосредственных практических результатов. Политика же нелегальных партий обычно бывает политикой столь дальнего прицела, что корректирование попаданий остается целиком в области гипотетического, делом веры в методы своего диагноза социальной структуры и основанного на них прогноза. Эстетика непримиримой позиции и даже звучная красота говорящей о ней революционной фразы для средних людей революционного подполья имела всегда значение, далеко превосходящее ее действительную, - в известных пределах несомненную, - но все же не универсальную ценность. Даже вождям разных фракций, на которые дробилась русская революционная демократия, было бы нелегко сговориться об общей политической платформе создаваемого ими правительства, а рядовые приверженцы несговорчивостью и сектантством обычно превосходили вождей. Между тем, общее положение России - экономическое, финансовое, стратегическое, международно-политическое - было до такой степени сложным и трудным, что тут требовалось единство смелого и продуманного решения, а налицо было для него лишь одно уравнение со многими неизвестными. Буржуазным политикам договориться между собой было легче хотя бы уже по одному тому, что им достаточно было сойтись в практических выводах, тогда как на людях революции тяготела слабость считать, что одинаковость практических заключений - ненадежная скрепа, если она не вытекает из единства исходных точек, из единства святых методологических принципов.

Во-вторых, цензовая демократия была налицо во всеоружии всех своих духовных и политических ресурсов. У [156] нее был свой, собранный воедино, главный штаб, олицетворенный мозг партии. Революционная же демократия была представлена деятелями даже далеко не первого, часто даже и не второго, а третьего, четвертого и пятого калибров. Самые квалифицированные силы революционной демократии находились в далекой ссылке или в еще более далеком изгнании. Не удивительно, что в отсутствие самых руководящих и влиятельных людей, духовных отцов, вдохновителей и полководцев партии, скромные рядовые колебались взвалить на свои плечи бремя ответственности, которая, может быть, и для тех оказалась бы «бременем неудобоносимым».

В-третьих, между вождями революционной демократии и вождями демократии цензовой была огромная разница к невыгоде первых и выгоде вторых. Все крупные фигуры цензовиков успели составить себе крупные «всероссийские имена». Евангельская притча говорит, что возжегши светильники, не ставят их под сосудом, но возносят высоко, да светят всем в доме. В городских думах, в открытых общественно-научных, культурно-просветительных и тому подобных соединениях, на предвыборных собраниях, наконец, на самой высокой общественно-политической трибуне - трибуне Государственной думы - цвет буржуазных партий давно уже фиксировал на себе взоры и слух всей страны, в то время, как лидеры революционной демократии, известные и ценимые каждый в своем узком кругу, скрывающиеся, под псевдонимами, меняющие имена и паспорта, тщательно маскирующие от непосвященных свой удельный вес - были, за немногими исключениями, для широкого общественного мнения загадочными незнакомцами, о которых враги могут распространять какие угодно легенды.

В-четвертых, крупные деятели революционной демократии были абсолютно не знакомы с техникой государственного управления и аппаратом его. Даже среди кадетов многие чувствовали себя «недостаточно подкованными» в этой области. Так, В. В. Шульгин рассказывает: когда в эпоху выставления Прогрессивным блоком требования «министерства общественного доверия» кто-то попробовал расшифровать эту формулу как переход власти в иные, не бюрократические руки, то известный правый кадет, впоследствии посланник Временного правительства в Париже, В. А. Маклаков, протестовал:   «почему  не  бюрократические?..   только  в  другие, [157] толковее и чище... А эти «облеченные доверием» - ничего не сделают. Почему? Да потому, что мы ничего не понимаем в этом деле. Техники не знаем. А учиться теперь некогда». А ведь кадеты учились этой «технике» и в органах самоуправления, городских думах и земствах, и в четырех последовательных Государственных думах, во всевозможных парламентских комиссиях, разрабатывая вместе с министрами бюджеты ведомств и контролируя их работу. Вожди же революционной демократии... они «учились» в тюрьмах и на этапных пунктах, в качестве объектов государственного управления, а «самоуправление» им практически было знакомо хорошо... через институт выборных тюремных старост. Прыжок из заброшенного сибирского улуса или колонии изгнанников в Женеве на скамьи правительства был для них сходен с переселением на другую планету.

И, наконец, в-пятых. В то время, как буржуазные партии имели за собой свыше десяти лет открытого существования и устойчивой гласной организации - трудовые социалистические и революционные партии держались почти всегда лишь на голом скелете кадров «профессиональных революционеров», и впервые им представилась возможность увидеть этот скелет, обросшим живой плотью, с обильно циркулирующей по ее венам и артериям кровью, с разветвленнейшей нервной системой и мощной мускулатурой. В открывшихся для всех входных дверях этих партий происходила неимоверная давка; партии так разбухали от наплыва новобранцев, что вожди уже начали смотреть на этот наплыв с тайным ужасом: во что превратятся эти партии, когда старая их гвардия распустится в серой, политически неопытной, наивно-доверчивой массе? Не будут ли решения этих масс совершенно случайными, не потеряют ли партии всякое лицо, не станут ли они неустойчивыми соединениями, флюгерообразно вертящимися под ветром настроений бесформенной улицы? Словом, было ясно, что революционной демократии предстоит небывалая по своей величине и сложности задача организованного закрепления своих успехов, обучения и воспитания нахлынувших в ее ряды масс, их дисциплинирования, создания стойкой системы партийных органов. Здесь любое количество квалифицированнейших партийных сил было бы еще слишком недостаточным, а подлинно выдержанных и надежных партийных людей было отнюдь [158] не «любое» количество, а очень ограниченный контингент. И выделить из него еще в нужном числе крупные, вполне соответствующие назначению, партийные величины в правительство, аппараты министерств, для возглавления важнейших органов местного самоуправления - это означало обескровить себя в партийной организации, да и в Советах. Элементарный инстинкт партийного самосохранения заставлял скупиться на «выдачу головою» крупных деятелей в плен «государственному аппарату» и прививал «патриотам партии» изрядную долю инстинктивного отталкивания от власти.

Нет, не теория, не доктрина победила в рядах советской демократии, а непосредственное ощущение «обузы власти», когда доктринеры «буржуазной революции» из социалистического лагеря предложили - с соответственным «глубоким теоретическим обоснованием» - свалить эту обузу со своих плеч на плечи цензовиков в тот самый момент, когда цензовики, предпочитавшие получить эту власть из рук царя и боявшиеся, как огня, взять ее из рук революции, перестали упрямиться, и Шульгин произнес: лучше сами возьмите власть, а не то ее возьмут «какие-то мерзавцы, которых уже выбирают на заводах»...

Инициатор советского решения о передаче власти цензовой демократии Н. Н. Суханов отдавал себе полный отчет в том, что это значит «вручить власть классовому врагу». Но он все же предлагал идти на это, «обеспечив демократии полную свободу борьбы с этим врагом», вручив ему власть на условиях, которые «должны обеспечить демократии и полную победу над ним в недалеком будущем». Но ни в коем случае не должно «отнимать у буржуазии надежду выиграть эту борьбу». Словом, это было довольно тонкое диалектическое построение, одно из тех построений, которые дороги их авторам, как матери сугубо дорого появившееся на свет ценою долгих и трудных родовых мук дитя, но которые не имеют ровно никакого значения для хода событий. Суханов и его друзья хотели бы, по его словам, ограничиться лишь одним: «обеспечением полной политической свободы в стране, абсолютной свободы организации и агитации». Но так как из-за спины цензовиков выглядывала тень столыпинской Государственной думы, жаждущей получить какие-то формальные права на революцию, то пришлось прибавить еще «немедленные меры к созыву Учредительного собрания». Суханов, по [159] собственному его признанию, «вполне сознательно пренебрегал остальными интересами и требованиями демократии, как, бы они ни были несомненны и существенны», а вопрос об отношении к войне столь же сознательно оставлял вне круга рассмотрения: иначе цензовая демократия могла бы отказаться от создания правительства, ведущего политику мира, и во власть пришлось бы вступить советской демократии в условиях, при которых мирная политика стала бы неизбежно самым ударным пунктом ее программы, - а между тем вопрос о войне и мире был тогда чем-то вроде задачи о квадратуре круга; в особенности же загадочным было отношение к этому вопросу фронта, сразу столкнуться с которым было бы, вероятно, гибелью и фронта, и революции.

Приезд в революционный Петроград;

Гоц, Брешковская, Чхеидзе

Всех треплет лихорадка: домой! домой! Множество долгих и нудных перипетий с разрешениями, визами - выездными, проездными и въездными. И, наконец, - узкий грузовой пароходик, пересекающий из «засекреченного» порта Северной Шотландии под эскортом двух миноносцев бурное Северное море.

Что же ждет нас там? В Лондоне удается бросить первый взгляд в короткие информационные бюллетени первых дней революции. В Стокгольме - первые случайные номера петроградских газет. В них приковывает к себе внимание знакомое имя - Абрама Гоца.

После поражения революции 1905 года Гоцу пришлось пережить восемь долгих лет каторжных работ в Александровском Централе близ Иркутска. Срок его каторги кончился в 1915 году. Он вышел в «вольную команду» и вместе со своей семьей поселился в с. Усолье близ Иркутска, откуда ухитрялся участвовать в редактировании ежедневной иркутской «Сибири».

И, вот - Петроград. Первою бросается в глаза фигура Абрама Гоца. Он, как будто, почти не изменился. Манеры его по-прежнему быстрые, точные и деловитые, но приобретшие необыкновенную уверенность. И все кругом ждет его указаний. Уж не назначен ли он петроградским градоначальником? Или власть в Петрограде захвачена партией с.-р.? [160]

Едва мы успели обняться и поздороваться, как Гоц явно спешит выполнить точно разработанный церемониал. Он хватает меня под руку и ведет по перрону. Направо и налево - во всю длину платформы - красные знамена с золотыми буквами лозунгов: «Земля и воля», «В борьбе обретешь ты...», имена всевозможных отделов партии. Воинские части с ружьями «на караул». Гром военных оркестров, оглушительный гул приветствий, лозунгов, звуков «Марсельезы». Речи в зале приемов, речи перед толпой с импровизированных платформ, с грузовиков, даже с площадки бронированного автомобиля в разных местах площади, где ничего не было видно, кроме сплошного моря голов...

Когда мы, наконец, вырвались из всего этого громкозвучного, многоцветного и пышного хаоса, и автомобиль Гоца мелькал по улицам, я не мог не закидать Гоца вопросами. Я с жадностью слушал и, кажется, слушал бы без конца все, что Гоц мог мне рассказать о метаморфозах, происшедших на родине. Почти всю ночь мы проговорили в квартире Абрама. Легли на рассвете на несколько часов. После долгой разлуки - моя первая, незабываемая и, вероятно, неповторимая ночь на родине. Как хотелось верить, как охотно верилось в полноту и неистребимость всего происшедшего...

***

Вскоре после прибытия в Петроград я, конечно, отправился в Таврический дворец, где заседал Совет рабочих и солдатских депутатов. После приветственной речи председателя Совета Н. С. Чхеидзе и моей ответной речи я был избран тов. председателя Петроградского Совета, а затем и Всероссийского Совета рабочих и солдатских депутатов.

Через каких-нибудь два-три дня я увидел Гоца еще в одной новой роли. Ураганом налетел он на меня, подхватил и куда-то понес...

- Виктор Михайлович, едем в Семеновский полк. Его части несут караульную службу при некоторых важнейших арестованных, и вот теперь там поднялись тревожные разговоры о самосуде над бывшим военным министром Сухомлиновым. По совести говоря, если бы в самые дни революции он не удержал головы на своих плечах, я не пролил бы о его судьбе ни единой слезинки. Но теперь... Теперь это был бы удар по революционной [161] самодисциплине воинских частей и акт недоверия к новому революционному правопорядку и новой революционной юстиции...

Скоро мне пришлось узнать, что Гоц в советских сферах считается незаменимым специалистом по части укрощения разных эксцессов в самых революционных местах. Заговорит ли где-нибудь инерция недавних мятежнических страстей и захочется воинской части, чем-то возмущенной и жаждущей проявить себя в действиях, - выйти из казармы, побряцать оружием, а то и пострелять, хоть в воздух, острастки ради - кого же лучше всего послать, как не Гоца? Он сумеет и объяснить, что надо, и разобрать законные претензии, и пожурить, и пошутить, словом, всех, покуда что, утихомирить, а резонным жалобам и запросам дать должное направление. Приглядываясь к отдельным случаям его вмешательства, прежде всего отмечу одну важную черту. Гоц обладал абсолютной отвагой - так, как бывают люди, обладающие абсолютным слухом. Эта его отвага, эта его совершеннейшая неустрашимость звучала в каждом звуке его голоса, в каждом его жесте. Чувствовалось, что он - олицетворение негнущейся воли. Она гипнотизировала, обезоруживала, давала раз навсегда понять, что от нее не отделаешься никакой выходкой. К тому же этой воле сопутствовала не менее абсолютная выдержанность. Я всегда считал, что он самою природой предназначен на пост министра внутренних дел для революционного времени. Но Гоц и слышать не хотел вообще ни о каком министерском посте. Ссылался он при этом, главным образом, на свое еврейство, способное стать ему поперек дороги и будить расовые страсти. Мы, неевреи, громко протестовали, но чувствовали, что в этом пункте мы натыкаемся на ничем не преодолимое упорство.

Присматриваясь к общему пафосу, одушевлявшему деятельность Гоца в течение всего великого «Семнадцатого года», я вряд ли ошибусь, если скажу, что кульминационного пункта он достигал в вопросе о внешней обороноспособности революции. И не удивительно: этим вопросом была насыщена вся атмосфера. Позиции Абрама Гоца были укреплены неприступно. «Если мы, хотя бы в увлечении самыми благородными и значительными задачами и целями внутреннего развития, пренебрежем вопросами внешней обороноспособности, - все пропало. Мы не только сами полетим в пропасть военного разгрома: [162] грома: мы увлечем в нее наших союзников. Разбив революционную Россию, центральные державы тем самым раздавят то зерно высших социальных достижений, которые в этой революции созревают. Они с развязанными руками смогут бросить все свои силы на Запад; и тогда вместе с Россией будут растоптаны все зародыши чисто демократической культуры и всех ее личных и общественных свобод; и если даже Россия, утратив свои шансы грандиозного социального преобразования, выживет как независимая страна и государство, роль ее в концерте мировых держав будет сведена к нулю. Все мы сейчас охотно предаемся мечтаниям о том, что России суждено сказать новое слово в деле решения мировой социальной проблемы грядущего: но мы забываем, что эта наша миссия висит на тоненькой ниточке: остатке обороноспособности армии, защищающей границы нашей родины, а родина эта - есть в то же время родина революции.

«Бабушка» Брешковская за год до начала мировой войны опять совершила фантастический побег из ссылки. В пять дней она проделала тысячу верст, но была арестована, просидела около года в тюрьме, а потом была направлена в Булун, вблизи Ледовитого океана. Тут застала ее революция. Конец самодержавия! Для «бабушки» это означает - триумфальный проезд через всю Россию и комната в Зимнем дворце. Но «бабушку» едва можно уговорить пробыть там лишь самое первое время - и то только в мансардной каморке.

Война пробудила в Катерине Брешковской взрыв патриотических чувств. Она и в ссылке щиплет корпию и шьет белье для раненых. Отдав этим долг чувству гуманности, тем полнее и свободнее предается она другой стороне своей натуры: она жаждет, она требует беспощадного разгрома виновников войны - немцев. Катерина Брешковская никогда не была приспособлена к руководящей роли в центре большой политической организации. Тут ей было не по себе. Не теоретик, не стратег и не тактик была она, а проповедник, апостол, убеждающий словом и еще более действенным примером. К ней всегда тянулись молодые души, потому что она в них верила и этой верою заставляла их стать выше самих себя. Всем она щедро оказывала моральный [163] кредит, но от всех требовала, чтобы за словом шло полноценное дело. И так как сама она была цельна, словно вырублена из одного куска гранита, от нее излучалось во все стороны сияние такого морального авторитета и высокого престижа, которые даются немногим избранным натурам.

***

Лидером соц.-демократов в Совете был И. Г. Церетели, сразу завоевавший мою личную большую симпатию, несмотря на все частные расхождения в политических диагнозах и прогнозах, назревавшие в ходе развертывания сложнейших противоречий революции. Церетели горячо приглашал меня ближе узнать и оценить его ближайшего друга и соратника Чхеидзе, подчеркивая, до какой степени он считает важным, чтобы мы с Николаем Семеновичем хорошо сошлись, поняли друг друга и действовали в полном единодушии. Живо помню общее впечатление, врезавшееся от всей этой, своеобразием отмеченной фигуры: отчетливое впечатление какой-то особенной собранности. Такое впечатление оставляют лишь настоящие люди, на которых можно положиться. И я понял, почему Чхеидзе стал во главе Петроградского Совета: с ним росло ощущение прочности и политической ясности. И еще осталось впечатление - благородной простоты, бывшей отсветом большого и подлинного внутреннего благородства.

Стоя во главе Совета, Чхеидзе мог, если бы хотел, стать в центре Временного правительства революции: реальная сила была в руках Совета. Еще легче ему было стать в центре правительственной коалиции социалистов с цензовиками. Он -этого не захотел. Его ум, правильно или не правильно, говорил ему: для социалистической демократии еще не пришло время. И мощную поддержку уму оказывала одна особенность его характера. Когда вопрос о вхождении в правительство был решен, когда уже уклоняться было нельзя, когда болезнь властобоязни в социалистических рядах была сломлена повелительным требованием событий, - надо было видеть, как взбунтовался Чхеидзе против неизбежных личных выводов из новых политических позиций. Он ничего слышать не хотел о своем вхождении в правительство. И я понял: Чхеидзе был глубоко скромен. Скромность - свойство, прежде всего и легче всего [164] утрачиваемое на политической арене, где так бесконечно часто приходится «выступать» и «фигурировать». А Чхеидзе умудрился пронести эту черту души через все свое политическое поприще. Быть может, тогда, эта, сама по себе драгоценная черта, свидетельствующая об органическом целомудрии души, помешала Чхеидзе дать все, что он мог дать. Быть может, властобоязнь была тогда недостатком. Но я издавна привык наблюдать среди политических деятелей тех, у кого велики достоинства самых их недостатков и тех, у кого велики недостатки самых их достоинств: Чхеидзе был человеком первой из этих двух категорий.

Скромность не исключала твердости и силы. Это особенно чувствовалось мною, когда я слушал первую же его речь к солдатской толпе перед Таврическим дворцом при вручении Красного знамени Совета. Он умел находить простые слова, шедшие прямо к уму и сердцу рядового простолюдина. Но в голосе его звучал металл - точно отголосок гулкого и мерного топота двигающихся батальонов революции.

Помню его на председательской трибуне Совета. Было трудно представить эту трибуну без него - и его без этой трибуны. На Первом съезде Советов оказалось, что эсеровская партия представлена на съезде самою большою по численности фракцией. По традиции таких собраний, она имела полное право претендовать на замещение председательского места и в Совете, и в будущем Исполкоме, своим представителем. Но нам и в голову не могло прийти воспользоваться этим бесспорным формальным правом и лишить рабочих и солдат Петрограда того председателя, с которым они так сжились и сроднились с первых дней революции и который показал себя не просто достойным занимаемого им места, но занявшим его по праву.

***

Николай Семенович с виду был порой хмур и суров. Но из-под его густо насупленных бровей часто сверкала вспышечка-молния добродушной, нет - это не то слово, не «добродушной», а доброй и душевной улыбки. А иногда оттуда выглядывал и лукавый бесенок иронии. Его хмурость была сосредоточенностью. В высшей мере обладал он одним драгоценным даром: совестливостью ума. Ум, «честный с собою», не отмахивается от сомнений, не склонен к утешительному оптимизму, не боится и самых безотрадных выводов. Таким умом был наделен Чхеидзе. И потому, чем чаще я его [165] встречал, тем больше мне казалось, что над всеми элементами его души доминирует одно настроение: глубокой умственной тревоги.

Н. С. Чхеидзе не был «человеком короткого дыхания». Очень характерно было для его поведения, когда, во время переговоров контактной комиссии с Временным правительством, его вызвали к телефону и сообщили, что его любимый сын, принявшись чистить оказавшееся заряженным ружье, нечаянно застрелился. Со стоицизмом римлянина заключил он в себе налетевшую душевную бурю и, с застывшим в трагическую каменную маску лицом, остался на своем посту. Слишком огромны в его глазах были стоявшие тогда перед советской демократией «проклятые вопросы» революции, чтобы он мог себе позволить уйти от них для того, чтобы погрузиться в личное горе. И большинство из тех, кто продолжал переговоры в его присутствии, даже и не подозревали, что пережил он, когда его вызвали, на минуту из комнаты и когда он вернулся побледневший, со смертью в душе, но подавивший силою воли все личное - ради общего, ради революции...


Текст воспроизведен по изданию: Октябрьский переворот: Революция 1917 года глазами ее руководителей. Воспоминания русских политиков и комментарий западного историка. М. 1991. С. 154 - 166.

Комментарии
Поиск
Только зарегистрированные пользователи могут оставлять комментарии!
Русская редакция: www.freedom-ru.net & www.joobb.ru

3.26 Copyright (C) 2008 Compojoom.com / Copyright (C) 2007 Alain Georgette / Copyright (C) 2006 Frantisek Hliva. All rights reserved."